НОВОСТИ
Убивший в столичном МФЦ двух человек — психически больной антиваксер
sovsekretnoru

Зарешеченный мир

Автор: Григорий ПАСЬКО
01.05.2010
Григорий Пасько в зале суда в 1999 году. Справа – его защитники
 
 
СИЗО – это место пребывания лиц, лишенных свободы передвижения: подозреваемых и обвиняемых в совершении преступления, то есть не судимых
 
Григорий Пасько в звании капитана 3 ранга, начало 90-х годов
 
В сопровождении конвоя Григория Пасько доставляют в военный суд Тихоокеанского флота
 

Записки журналиста и офицера, который два года провел в СИЗО, из них год в одиночке, полгода – в колонии строгого режима, освобожден условно-досрочно и до сих пор не теряет надежды добиться справедливости

...О бъяснить человеку, не сидевшему в следственном изоляторе, что это такое, трудно. И вот почему. Есть несколько режимов содержания осужденных: общий, строгий и особый. СИЗО не режим. Это место пребывания лиц, лишенных свободы передвижения: подозреваемых и обвиняемых в совершении преступления, то есть не судимых. Отбывать же наказание там могут только осужденные, оставленные для выполнения работ по хозяйственному обслуживанию.
Однако условия пребывания в СИЗО вполне соответствуют условиям колонии особого режима. Не общего, не строгого, а именно особого. Самого тяжелого. На особом режиме содержат особо опасных рецидивистов.
И главное: находящийся здесь подследственный целиком и полностью «принадлежит» не администрации места лишения (ограничения) свободы, а ведущему его дело следователю. Именно он решает, быть ли свиданиям арестованного с адвокатами, родственниками; получать ли ему медицинскую помощь, продуктовые передачи и лекарства, книги и газеты; следователь может втихаря перлюстрировать почту «подопечного», в любое время вызывать его на допросы. Иначе говоря, следователь фактически решает, жить подследственному или не жить. Сопоставив, к примеру, информацию, которая стала доступна журналистам, и собственный опыт, с большой долей уверенности могу предположить, что именно следователь по особо важным делам Следственного комитета МВД Олег Сильченко виноват в гибели юриста Сергея Магнитского в СИЗО «Матросская Тишина».
На протяжении четырех лет пребывания в СИЗО я вел дневник – просто чтобы не сойти с ума. Записки мои обрывочны, не систематизированы, но, надеюсь, дают представление о том, в каких условиях содержат арестованных и подследственных в российских следственных изоляторах.

Баня
…Баня объявляется громко, как боевые действия по тревоге. От трех до пяти секунд – на сбор вещей: полотенце – мыло – мочалка (шампунь – редко). К бане зек готов всегда: зимой-летом, днем-ночью, в выходные-будни; в дни судебных заседаний и в перерывах между ними…
Стадо грязных, желтолицых полулюдей-полуживотных, наспех похватав мятые и грязные полотенца, мчится в баню в сопровождении дубака – выводящего сотрудника СИЗО. Баня – в соседнем корпусе. Добираемся туда путем сложных переходов по длинным, как тюремные сроки, коридорам. В перепачканном, с мокрыми стенами и потолками, предбаннике наскоро раздеваемся догола и забегаем в соседнее помещение, где из металлических ржавых душевых сосков в неполную силу брызжет вода – очень горячая, почти кипяток. Истосковавшиеся по воде тела от этого кипятка сразу распариваются. Удивительно тошнотворный запах мгновенно распространяется по тесному помещению. В ход быстро идут мочалки-мыло-обмылки. Выражение лиц у всех зеков – счастливейшее. Господи, как мало надо зеку! Такое впечатление, что все хоть на миг забывают о существовании решеток и о том, что через короткое время предстоит возвращаться в тесное, душное, грязное помещение камеры. Счастье заканчивается минут через 20.
Противно трещат ржавые замки металлической двери, и высокий, с дубиной в руках, тюремщик немым олицетворением всего зарешеченного мира встает в дверном проеме. Не успевшие помыться (а за это время надо еще и постирать одежду) зеки бросаются под струи обжигающей воды. Еще пара минут – и снова в предбанник. Возвращаемся в хату тоже почти бегом. Там очередная радость: дали по кранам холодную воду. Банная суета возобновляется с новой силой: надо набрать воды во все имеющиеся «невышмонанные» емкости и достирать одежду, простыню-полотенце, протереть грязный пол, побриться…
На все про все, включая баню, уходит час. На воле на это ушло бы полдня.
Девять утра, всего девять… Впереди целый день. Тюремный день: долгий, тяжелый, наполненный такой тоской, что хочется выть.
Скрипучее, противное лязганье ключей в ржавых замках тюремных дверей (выводят кого-то на суды, допросы, свидания, в медчасть…); вонь парашная от дырки в полу в метре от обеденного стола; душные влажные испарения от плохо, наспех выстиранных в холодной воде трусов и носков; едкий дым «Примы» пятого класса; вонь соседа по шконке слева и удушливый вирусно-затяжной кашель соседа справа; тупые разговоры вчерашних школьников, ныне «матерых» зеков, о водке и бабах; пульт телевизора в руках одного зека, чей интеллектуальный уровень не удалось обнаружить и за две недели; почти полное отсутствие в камере свежего воздуха; противный беспричинный крик дубака на утреннем осмотре; грязная до липкости подушка, на которой приходится якобы спать в свою смену сна; мышиная возня в тарелке с объедками; лишение прогулки из-за того, что вовремя не вызвали к адвокату; мысли о следаке, который – сытый и довольный – так похож на фашистов из фильмов моего детства; скрип тележки, развозящей баланду по продолу; ежедневное жужжание машинки для вытравливания татуировок; постоянное тошнотворное чувство голода; невозможность ежедневно хотя бы ополоснуть тело ввиду хронического отсутствия воды в камере; журналы десятилетней давности, которые приносит зекам заботливая администрация тюрьмы; идиотские советы идиотов по моему идиотскому уголовному делу, в котором мало смыслят даже те, кто его придумал и возбудил… – это и еще очень многое я ненавижу всеми фибрами своей пока еще живой души. И все это – отныне моя жизнь на долгие-долгие месяцы тюремного заключения...

34 – на 8 лежачих мест
Иногда внезапно накрывает волна непонятного и полного отупения. Подолгу гляжу в одну точку и ни о чем не думаю. Вся камера будто исчезает. Даже появившийся простудный кашель на время забывает меня. А то вдруг до ослепления, до боли в глазах начинаю смотреть на полоски дневного света за решеткой: кажется, так и вылетел бы воробьем каким-нибудь, сел на балконе во-он того дома и смотрел бы на тюрьму со стороны. Сна полноценного нет. Впадая в забытье, иногда прихожу в себя и с ужасом обнаруживаю, что все еще в тюрьме.
…Господи, когда уже кончится этот противный кашель? Утром на осмотре прошу таблетки. Дежурный дубак отвечает: «Так тебе уже дали!» Я говорю: «Мало дали». Он ржет: «Прокурор добавит».
Примерно после семи вечера время остановилось. Смотрю на часы: десять минут восьмого. Через полчаса – опять десять минут восьмого. Час длилась эта чертовщина, пока наконец кто-то не обнаружил полнейшее отсутствие воды в камере и необходимость выходить на проверку, из чего все поняли, что уже восемь вечера. Проверка прошла быстро. Вода не появилась. Время быстрей не пошло. Оно снова застыло: стало вязким. Я его ощущаю физически: его можно резать ножом, набирать в ложку, отодвигать в сторону, перекладывать с места на место. У него кислый вкус и запах пепла дешевых сигарет. Иногда кажется, что оно живое, перемещается по камере. При желании его даже можно услышать: оно то жалобно стонет, то противно подхихикивает. Когда я в него вслушиваюсь, со стороны можно подумать, что у меня поехала крыша. А может, поехала? Я хочу есть и пить. И помыться. А потом спать. Больше мне ничего не надо. Я очень хочу пить. Но нигде ни капли. Нет, есть у меня в моей пластмассовой бутылочке один глоток противной теплой жидкости, в которой плавают волоски и кусочки какой-то грязи. Когда мне станет совсем плохо, я это выпью.
Самое разумное – лечь спать. Но некуда.
…Хочется впасть в летаргический сон на полгода, а потом проснуться и спросить: ну как, ребята, я снова человек или мне майдан на зону собирать пора?
…Никогда не бывает так плохо, чтобы не было еще хуже.
 В 11.00 меня переводят в другую камеру. Здесь на 8 лежачих мест 34 человека.
…Если ждать хорошее – придет плохое. Если ждать плохое – придет плохое. Если не ждать ничего – ничего не придет. Кроме плохого.

Спасибо, что не послали
– Ну что? – маленький кореец в белом несвежем халате потирает руки и с явным интересом на меня смотрит. Удивительно не то, что он кореец и что он, хоть и тюремный, но доктор. Его интерес ко мне, зеку, – вот что удивляет.
– Заболели, говорите?
– Да я могу и не говорить, – отвечаю и снимаю футболку.
Кореец, причмокивая языком, осматривает мои подмышки.
– Ух ты! Вот это да! Петрович! – зовет коллегу, – Посмотри!
Откуда-то из-за ширмочки появляется здоровенный дядька в очках и с пивным животом. Он тоже с интересом осматривает меня и красные высыпания на всем теле.
– Аллергический дерматит! – изрекает кореец. – А будь вот эти точки сплошняком, был бы стригущий лишай.
– Да-да, – соглашается Петрович, – или псориаз.
– Ну нет! – возражает маленький, – для псориаза характерны присушенные бляшки, и к тому же на локтях, а здесь вот – под мышками и в паху…
Они еще десять минут все это обсуждают, потом кореец вдруг спрашивает у приведшей меня в санчасть черненькой докторши:
– А что сказал дерматолог?
Та отвечает, что, мол, в медкнижке все написано. Тут до меня доходит, что кореец и большой Петрович – не те врачи, что мне нужны. Вскоре, впрочем, выясняется, что врачи мне не нужны вовсе.
– У вас какое образование? – неожиданно интересуется кореец.
– Оба высшие, – отвечаю.
– А-а, ну тогда вам известно, что такое аутотренинг…
Он мог не продолжать. Я и сам мог ему рассказать, что нахождение в тюрьме – это ежедневный стресс, и что на возникновение моей аллергии влияет все что угодно – от камерного воздуха до частых волнений; что необходима психологическая релаксация, свежий воздух, полноценная еда, баня и чистое белье, физические упражнения и валерьянка… И все это желательно иметь не в тюрьме, а на воле.
Доктор протягивает листок со списком лекарств: пусть передадут с воли, и лечите себя сами. Вспоминаю, как на днях, выходя передо мной из процедурного кабинета, старый зечара, по виду без высших образований, поблагодарил доктора: «Спасибо, что на х… не послали». При этом он широко улыбался, обнажая плохие зубы. Что-то родственное этой фразе захотелось сказать и мне. Но, видимо, «два высших» не позволили.
Прием закончился. А интерес ко мне объяснился просто: на моем заявлении о том, что в течение месяца меня на утренних осмотрах игнорируют врачи, а аллергия никуда не исчезает, прошу рассмотреть и вылечить, стояла резолюция начальства: осмотреть и доложить. Доктора записали свой диагноз: «пр. здоров» – практически здоров. Потом это заключение в …надцатый раз ляжет на стол судьи, и он скажет: раз нет заболевания, нет и оснований менять меру пресечения с содержания под стражей на иную, не связанную с арестом.
Вот, собственно, и все.
Если не считать того, что невропатолог признал наличие радикулита и расширенного остеохондроза; дерматолог – аллергии; терапевт – повышенного давления; уролог – проблем с почками… А кто-то из них прямо сказал: «Вы же понимаете, мы люди подневольные, хоть и врачи… У нас здесь не курорт. И у нас нет лекарств…»
Я понимал. Я вообще быстро вникаю в чужие проблемы. В проблемы СИЗО – тем более. Ну нет у них бачков для воды на все камеры. Нет на всех зеков одеял, матрацев и подушек. Нет возможности выгуливать всех по часу, а не по 20 минут. Что уж о лекарствах говорить. Кстати, и времени, минут по 20, смотреть каждого зека в санчасти, у них тоже нет. Так что спасибо, что на х… не послали.
И мне стало легче. Аллергия, правда, никуда не делась и цвела на всем теле, спина ныла… Но ведь это мелочи по сравнению с той чуткостью и добротой, которые ко мне проявили тюремные врачи. В конце концов, у меня не стригущий лишай, а у них – не курорт.
…Пришло время, и тело мое стало покрываться большими красными пятнами. Пятна жутко чесались. Так продолжалось месяц. Ни успокоительные, ни голодовки не помогали. «Это тюрьма, аллергия на тюрьму», – то ли в шутку, то ли всерьез говорила мне на утренних осмотрах медсестра, давая, впрочем, димедрол на ночь.
Однажды меня повели в санчасть и сделали там укол хлорида натрия. А на следующий день перевели в больницу при СИЗО – сказали, на два дня. В камере семеро зеков. В основном пряники-первоходы с псориазами, экземами, грибками... Голые железные нары, две подушки и пять матрацев на семерых. Ни простыней, ни наволочек, ни одеял. Возле умывальника – две зубных щетки и обмылок. Висевший у розетки кипятильник – не только самодельный, но и перегоревший, так что принесенный мной весьма кстати.
Лечили нас бесхитростно: утром укол и таблетка, вечером – таблетка без укола. Мне внимания доставалось чуть больше: к названным «процедурам» добавлялись капельница с хлоридом натрия и
капля валерьянки, изрядно разбавленная водой.
Ни через два дня, ни через четыре меня в мою прежнюю камеру не перевели. Однажды в четыре утра моего соседа по шконке – Старого– дернули на этап. В худых спортивных штанах и жидком, как тюремная баланда, свитере, с нехитрым скарбом в исколотых татуировками руках он вышел на продуваемый по-зимнему холодным ветром продол. Олег, сосед снизу, грустно посмотрел ему вслед и сказал «Яйца он отморозит уже в отстойнике».
Вскоре пришли и за мной. К тому времени аллергия почти исчезла. Но из-за холода и сквозняков обострились боли в позвоночнике и появилась простуда.

Одиночка
Отвели меня… в штрафной изолятор и закрыли за двойной дверью одиночной камеры. Собственно, причин для помещения сюда не было никаких. Но, как я узнал позже, была бумага из суда с требованием засадить меня именно в одиночку.
Через два дня аллергия вылезла снова. Начали слезиться и опухать глаза.
Ко всему этому добавилась тоска. Ни телевизора, ни радио, ни газет, ни свиданий – ни-че-го. Только я и камера. Камера и я. Пытка одиночеством началась. Тогда я еще не знал, что просижу в одиночке почти год.
Что меня не будут лечить вообще. И что суд будет откладываться снова и снова. Что я почти разучусь разговаривать…
И придет время. И сменится тоска отчаянием, а отчаяние – спокойствием внешним – и главное – внутренним. И пройдет аллергия. И исчезнут из моей тюремной жизни почти все запахи и звуки: одиночка не допускает их проникновения.
И приближусь я к той грани человеческого сознания, за которой начинается бессознательное. И испытаю жуткое желание преступить эту грань. От выдоха до крика, от крика до мычания, от мычания до ощущения физической боли в голове и груди переходил я изо дня в день, путая дни и ночи, с одним приказом себе: не сдаваться.
Состояние, словно уши заткнуты ватой скукожившейся обыденности. Голые деревья, как антенны, улавливают осиротевшими ветками мои тревожные мысли и начинают шуметь от их обнаженной безысходности. Но умер слух – и никто, ничего, нигде, никого – не слышит. Раненый крик, вырвавшийся из спекшейся глотки дня сегодняшнего, погибает, корчась на минном поле ржавых квадратов холодной тюремной решетки. Решетка замерзла и с унынием переваривает одни и те же пейзажи: что по одну сторону – в камере с одиноким зеком, что по другую – с безликим тюремным двором, посреди которого, как огромный черный фаллос, вздрючилась труба котельной. Серое болезненное утро разродилось выкидышем глухого, слепого и бесформенного дня… 358-го по счету, проведенного мною в тюрьме...
Пожалуй, самое трудное в одиночной камере – не обращать внимания на себя самого. Но трудно не обращать внимания на себя больного. Короче, под новый год я заболел. Сильно. Головокружение. Тошнота до рвоты. И дикие боли сначала в одном ухе, потом в другом. Даже не в ушах, а где-то посередине головы, словно туда всунули раскаленное ядро, и оно при каждом двиджении головы и тела начинает кататься из стороны в сторону.
Я кричал, звал дежурного. Поначалу он приходил и слушал мои жалобы и просьбы позвать врача. Потом и он перестал приходить. На продол меня не выталкивали: чего проверять-то, если я один? Шмонать не шмонали: чего шмонать, если меня никуда не выводили, даже на свидания с адвокатами?
Я ходил по стенам и потолку от дикой боли, сутками не обращал внимания на раскоцывающуюся амбразуру кормушки, в которую баландер ставил миску с баландой. Потом он забирал ее, нетронутую, покрывшуюся сверху льдом (в камере было очень холодно).
Однажды пришла дубачка и сказала, что тюрьма перешла на праздничный режим работы. Поэтому выводить меня некому, осматривать тоже, а тем более – вести в межобластную больницу, где есть отоларинголог.
Лечился я сам: ссыпал соль в специально пошитый мешочек, грел этот мешочек на маленькой, едва греющей, двухсекционной батарее и прикладывал к ушам.
На одиннадцатый день боль начала стихать. На двенадцатый меня повели в больницу. Оказалось, что я пережил двусторонний гнойный отит. Врач, констатировавший это, с упреком сказал мне: «Ну что ж вы не пили лекарства и не капали спиртовой раствор?» Он говорил это, будучи абсолютно уверенным в том, что уж при таком-то заболевании меня непременно должен был кто-либо заметить и как-то отреагировать, дать мне лекарства и, конечно же, спиртовой раствор…
Шизофрения, как и было сказано
После освобождения мне на глаза попалась заметка. Накануне нового 2007 года в дневном стационаре Нижегородской психоневрологической больницы №1 елку традиционно установили на потолке макушкой вниз.
«При виде перевернутой елки у наших больных просыпается чувство юмора, – объяснил главный врач больницы Ян Голанд. – И как ему не проснуться, если это готовая карикатура на нашу действительность».
В «Мастере и Маргарите» одна из глав, если помните, так и называется – «Шизофрения, как и было сказано». Я уж не говорю о фамилии главврача – Голанд – удивительным образом похожей на имя одного из главных героев романа Булгакова.
…Иногда мне кажется, что вся наша страна, допускающая такое отношение к своим заключенным – да только ли к заключенным? – тяжело больна шизофренией.

* * *
…Я выжил в тюрьме. Выжил в лагере. Многие НЕ выживают. Некоторые умирают, так и не дождавшись суда. О том, что эту систему надо менять сказано немало слов. Даже с высоких трибун они уже произнесены. Но… «Меняется не сущность, только дата».


«КГБ не ошибается»

Сначала я хотел предложить, чтобы послесловие к публикации сделала редакция. За десять лет по моему поводу много всего написано. Даже в Википедии, как мне рассказывали, есть специальный человечек, который бдительно следит, чтобы упоминание о том, что я – «японский шпион», со страницы никуда не делось. (На самом деле мне жалко этого человечка: он не может сослаться на «авторитетное» указание ФСБ о том, что я, между делом, шпионил еще и на Монако – за процент с игорного бизнеса.)
Но, подумав, я в конце концов решил сам объясниться с читателями.
Вкратце история такова. Меня судили в военном суде Тихоокеанского флота с ноября 1997-го по декабрь 2001 года с разными по длительности перерывами. Обвиняло ФСБ в государственной измене в пользу, как следует из текста обвинения, японских… журналистов. Всего десять пунктов, каждый тянул на 12 лет колонии строгого режима. Осудили по ПОЛОВИНЕ ОДНОГО пункта. И только потому, что была железная установка: осудить во что бы то ни стало, потому что «КГБ не ошибается».
Началось все с того, что в ноябре 1997 года в качестве специального корреспондента газеты Тихоокеанского флота «Боевая вахта» я в третий раз направлялся в командировку в Японию, где собирал материал для книги о захоронениях русских военных моряков. При таможенном досмотре в аэропорту меня вдруг «тормознули» чекисты: им показалось, что имеющиеся при мне бумаги являются секретными. На этом основании они бумаги изъяли, однако меня в Японию почему-то отпустили. (Забегая вперед, скажу: в последующем все изъятые документы были признаны несекретными.) Через две недели после возвращения во Владивосток меня задержали сотрудники УФСБ по Тихоокеанскому флоту. А через месяц мне предъявили обвинение в том, что я намеревался передать в редакцию японских СМИ сведения, составляющие государственную тайну. То есть в совершении преступления, предусмотренного статьей 275 УК РФ (»Государственная измена»).
20 июля 1999 года Тихоокеанский флотский военный суд, переквалифицировав мои действия с государственной измены на превышение должностных полномочий, приговорил меня к трем годам лишения свободы в колонии общего режима и освободил из зала суда от отбывания наказания в связи с амнистией. Этот приговор мы с защитниками обжаловали в Военной коллегии Верховного суда РФ. Свой протест на приговор принесла и военная прокуратура. Я стремился добиться полного оправдания. Обвинение – моего наказания за государственную измену.
Приговор военного суда ТОФ от 20 июля 1999 года оказался сенсационным для юристов-специалистов: в нем впервые в истории нашей страны указывалось о внесении частного определения в адрес УФСБ по ТОФ по фактам фальсификации материалов уголовного дела сотрудниками ФСБ. Несмотря на то, что это уголовно наказуемое деяние (ст. 303 УК РФ), никто из чекистов наказания не понес, а Верховный суд РФ «не заметил» этого частного определения, хоть оно и вступило в законную силу.
Через полтора года (по закону на рассмотрение жалобы кассационной инстанцией отведен месяц) военная коллегия приговор флотского суда от 20 июля 1999 года отменила. Дело было направлено на новое судебное рассмотрение со стадии судебного разбирательства в тот же суд в ином составе судей.
Деталь: в ожидании нового суда в 2001 году я находился во Владивостоке. Однажды в здании военного суда ТОФ ко мне подошел один из членов следственной бригады ФСБ и сказал: «Теперь ты сядешь, потому что президент теперь наш».
25 декабря 2001 года Тихоокеанский флотский военный суд в закрытом судебном заседании признал меня виновным в государственной измене в форме шпионажа (в пользу японских журналистов) и приговорил к лишению свободы сроком на четыре года с отбыванием наказания в колонии строгого режима. Стороны вновь обжаловали приговор. Моя позиция понятна, а чего добивалось обвинение? Оно сочло приговор слишком мягким (санкции по статье 275 УК РФ предусматривают лишение свободы от 12 до 20 лет). Однако 25 июня 2002 года Военная коллегия Верховного Суда РФ оставила в силе приговор и четырехлетний срок.
Кстати: в 2004 году я окончил юридический заочный факультет РГГУ и защитил диплом на тему «Законодательство о государственной тайне и практика его применения». При написании дипломной работы я не раз обращался к тексту надзорной жалобы председателю Верховного суда РФ адвокатов Резника Г.М., Павлова И.Ю. и Пышкина А.Ф. в мою защиту. Это, на мой взгляд, образец блестящего юридического документа, который, к сожалению, был проигнорирован в Верховном суде. В основании обжалования опытнейшие юристы констатировали, в частности, что обвинительный приговор флотского суда постановлен в нарушение конституционного принципа состязательности и запрета преобразования к худшему, что суд неправильно применил уголовный закон, что многие выводы суда не соответствуют фактическим обстоятельствам дела.
Сегодня с точки зрения дипломированного юриста могу со всей ответственностью утверждать: события конца 2001 года не являются ни проявлением законной воли суда, ни даже судебной ошибкой, а сговором ФСБ, военной прокуратуры и военного суда. Цель – спасти честь мундира спецслужбы и прокуратуры, которые за четыре года не смогли доказать мою виновность ни по одному вменяемому эпизоду. Следственная бригада российской спецслужбы активно осуществляла в отношении меня различные оперативно-розыскные мероприятия, контролировала почту, прослушивала телефон и квартиру, вела круглосуточное наблюдение, но так и не смогла представить суду ни одного фактического доказательства нанесения ущерба внешней безопасности России.
Примечателен такой факт: через несколько лет после освобождения из колонии, когда я уже жил в Москве, я приехал во Владивосток. Зашел в свою квартиру (она пустовала долгое время). Вдруг прозвучал телефонный звонок на домашний телефон. Оказалось, звонили из УФСБ по ТОФ и приглашали… в гости. Предлог: вернуть «изъятые» при обыске деньги. Журналистское любопытство взяло верх, и я пошел в управление. В беседе с новым руководством я услышал фразу: «Вы же понимаете, что нужно было пресечь вашу журналистскую деятельность в целях профилактики – чтобы на тему утилизации атомоходов больше никто не писал». И действительно, с тех пор во флотской газете, да и в большинстве гражданских, больше никто об этом не пишет.
Понятие «государственная измена» введено в статью 275 УК РФ с 1.01.1997 года. Раньше в законодательстве говорилось об «измене Родине». Изменение было внесено за несколько месяцев до моего ареста. И я не раз думал о том, что носить незаслуженное клеймо «изменника Родины» мне было бы во стократ тяжелее, чем «государственного изменника». Потому что Родину свою я люблю, всем сердцем болею за ее нелегкую судьбу. Но не могу сказать, что столь же трогательно люблю государство, поскольку именно оно ассоциируется в моем представлении с произволом чиновников и спецслужб, всепроникающей коррупцией, социальной пропастью между бедными и богатыми, ангажированной прессой, сохраняющейся зависимостью судебной власти от власти исполнительной и т.д. И как журналист я использовал главный инструмент нашей профессии – гласность, чтобы бороться с подобными проявлениями на флоте и в вооруженных силах.
Уже отбывая наказание в колонии строгого режима, я направил жалобу в Европейский суд по правам человека (ЕСПЧ). Это было в 2002 году, а рассмотрел дело ЕСПЧ лишь семь лет спустя. В октябре прошлого года шестью голосами против одного он отказал в удовлетворении моего иска к Российской Федерации. Суд отметил, что в деле не усматривается нарушений моей свободы в получении и распространении информации и идей без какого-либо вмешательства со стороны публичных властей и независимо от государственных границ.
Признаюсь: хотя надежду на положительное решение я питал, такой вывод не стал для меня неожиданностью. У Страсбургского суда нет прецедентов, чтобы разобраться в тонкостях моего дела как-то иначе. Для этого нужно, чтобы где-то еще в мире существовали военные журналисты, и они же одновременно кадровые офицеры. Хотя по логике вещей само наличие в России кадровых офицеров (комбатантов) и журналистов (некомбатантов) в одном лице нарушает Женевские конвенции о защите жертв войны 1949 г. и Дополнительный протокол I 1977 г. к этим конвенциям, согласно которым к некомбатантам относятся медицинский, интендантский персонал, военные юристы, корреспонденты, репортеры, духовные лица.
В соответствии с частью 1 статьи 10 Европейской конвенции о защите прав человека и основных свобод, каждый имеет право свободно выражать свое мнение, получать и распространять информацию и идеи без какого-либо вмешательства со стороны публичных властей и независимо от государственных границ. Но в отношении военных статья 10 во всех странах действует ограничительно. То, что можно журналистам, военным нельзя. Парламентская Ассамблея Совета Европы приняла в связи с моим делом резолюцию, в которой назвала уголовное преследование журналиста «нарушением стандартов, установленных в Европейской конвенции по правам человека». А другая общеевропейская организация – Европейский суд по правам человека – признал меня военным, но не журналистом. Эта нестыковка, возможно, будет исправлена Большой (апелляционной) палатой ЕСПЧ. Я, по крайней мере, надеюсь. 


Григорий ПАСЬКО

Авторы:  Григорий ПАСЬКО

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку