Возвышающий обман

Автор: Лариса КИСЛИНСКАЯ
01.08.1998

 
Андрей Кончаловский
Фото Музея кино и из архива «Искусство кино»

– Андрей Сергеевич, а как вы относитесь к женщинам?

– Я их обожаю.

– За что?

– За то, что они женщины. Просто женщины. А критерии меняются с возрастом... Красота – это энергия, я говорю не о внешних формах. Толстой глубоко заблуждался, отождествляя красоту с добром. Поэтому я влюбляюсь тоже на разных уровнях. Можно влюбиться на уровне ангела, можно – на уровне животного. Очень сложно, чтобы были обе эти ипостаси...

Из интервью газете «Версия»

Па-де-де

Где-то в середине пятидесятых папа взял меня в гости к одной своей приятельнице. Был большой обед, на котором кроме нас был Касьян Голейзовский, великий хореограф, балетмейстер Большого театра, и сама хозяйка, очень красивая женщина, типично русская – курносая, голубоглазая, очень кинематографичная, со своим мужем, строителем. Мужа звали Жора, у него был сломанный нос. Он отсидел по 58-й статье, не так давно был реабилитирован, очень забавно рассказывал, как хохотал, радовался и кричал: «Подох!», вбегая в барак с газетой о смерти Сталина. Зэки даже испугались, увидев, как он скачет и пляшет.

Там же была очень красивая, бледная, застенчивая девочка Ира. Она училась в балетном училище Большого театра. Нас, детей, посадили рядом, мы неловко разговаривали. Потом, вспоминая этот обед, я припомнил и обращенные на нас заинтересованные взгляды взрослых, на что в тот момент не обратил внимания. Думаю, у папы и у его чудной приятельницы была душевная идиллия, которую им внутренне хотелось распространить и на нас. На что я и клюнул. Девушка мне очень понравилась. Я стал за ней ухаживать.

Думаю, не случайно на обеде был и Голейзовский. Ира кончала училище, ее надо было устроить в Большой театр. Фамилия ее была Кандат. Папа был латыш, ленинградский саксофонист, первый муж Ириной мамы.

Ира приезжала ко мне на дачу – ее отпускали на выходные. Мы катались на лыжах. Летом поехали на юг, в Крым. Родители нас отпустили, уже не сомневались, что мы – состоявшаяся пара. Меня это ввергало в некоторую панику, но не чрезмерно большую. Мы были влюблены, целовались до полубезумия. Я не хотел лишать ее невинности, боялся такой ответственности, покуда не был уверен, что женюсь. Мы спали в одной постели, два молодых животных, она доходила от моих поцелуев, у меня все звенело от того, как я хотел ее, простыня стояла горбом, но я не мог решиться лишить ее невинности. «Ты не мужчина!» – кричала она.

Незабываемым было путешествие в Бахчисарай. Поели чебуреков с вином. Вниз с Ай-Петри в Ялту возвращались на грузовике, нагруженном яблоками. Шофер разрешил нам устроиться в кузове. Пошел грибной дождь. Жара, солнце, машина летит, мы валяемся на яблоках, льет с неба вода, вся одежда прилипла. Я смотрю на Ирину чудную фигуру, грузовик мчит сломя голову вниз по мокрой дороге, захватывает дух. Где-то в конце самого спуска машина вдруг стала, выскочил перепуганный шофер:

– Ну, как вы?

– В чем дело? – не поняли мы.

– Тормоза у меня отказали! Я боялся, что вы вывалитесь. И вообще думал, что сейчас в пропасть свалимся!

Мы не ведали о том, что случилось, и всю дорогу были безмятежно счастливы...

Потом эта сцена (без истории с тормозами) вошла в «Иваново детство»: мальчик и девочка в кузове грузовика с яблоками – память о моем романтическом увлечении первой женой.

Не забуду еще один эпизод. Шел 1957 год. Она оканчивала училище, сдавала выпускные экзамены; в филиале Большого театра шел «Щелкунчик». Она танцевала там цыганский танец. «Щелкунчик» я уже пять раз видел, все родственники тоже по пять раз сходили, больше смотреть сил у меня не было. Вечером приехал папа из Америки. Привез мне очень красивые шерстяные перчатки с кожаными нашивками, джазовую пластинку, жвачку, сигареты и бутылочку кока-колы. Этого для полного счастья было достаточно. Надев перчатки, сунув в карман жвачку, закурив «Лаки Страйк», пошел к ней на спектакль. Поспел к самому концу – меня пустили, посмотрел «вальс цветов». Потом ждал ее у артистического выхода, хотел встретить, сделать сюрприз. Она вышла, но не одна, а со своим однокурсником Володей Васильевым. Высокий, блондин, красавец, танцевал в «Щелкунчике» принца и вообще уже звезда. Я опешил – она с другим! Как подлый и ревнивый Отелло, шагал метрах в ста сзади, ожидая, что произойдет.

Валит огромными хлопьями снег. В ушах звучит «вальс цветов», сердце обливается кровью, любимую девушку провожает чужой человек, звезда, я ему не соперник, захлестывает ревность, я жую свою жвачку, глотаю мокрые слезы... Шел за ними до самого ее дома – она жила у «Ударника», за мостиком через канал. Они не поцеловались. Васильев попрощался, пошел домой. Я вошел в подъезд. Поднялся. Постоял у ее двери. Спустился вниз. Посмотрел в окна с лестницы на мостик. Подумал, сейчас пойду и брошусь с этого мостика. Жить не стоит. Я жевал резинку, которую так хотел разделить с любимой, а пришлось жевать одному. Замечательно неповторимое детское горе...

Вскоре мы поженились. Была пышная свадьба в ВТО, с большим количеством советских гостей – друзей и родственников с обеих сторон. Я напился, приревновал Иру – она с кем-то танцевала. И повода-то не было! Но что с меня взять? Девятнадцатилетний мальчишка, студент консерватории. Поколотил жену, она плакала – все, как положено быть на свадьбе. Привезли домой зареванную невесту, злого жениха...

Наша совместная жизнь продолжалась около двух лет. Я познал скуку повинности родственника балерины присутствовать в зале каждый раз, когда в каком-то номере она танцует. Чрезмерным любителем балета я не был. Балерина она была неплохая, подавала надежды. Ее взяли в Большой театр, она танцевала характерные танцы.

На следующий год она уехала в Египет с Большим театром, привезла мне оттуда немыслимое количество пар обуви – красивые ботинки с острыми носами. Я был потрясен их количеством; тогда еще не понимал, каков внутренний мотив этого щедрого жеста. А он, как чуть позже стало ясно, был до банальности прост. Она мне изменила. И довольно скоро ушла к человеку, с которым мне изменила. Это был дирижер Большого – Жюрайтис. Б-р-рр...

Вгиковские времена

Разрыв с Ириной совпал со временем перехода во ВГИК.

В консерваторию я всегда шел, будто меня на веревке тащили, свободным себя никогда не чувствовал, давило тягостное ощущение, оберегаемая от всех тайна: «Я хуже других». Во ВГИКе – ничего подобного. Вот так я ходил бы в консерваторию, будь у меня абсолютный слух. Все давалось с лету – всегда было чувство полной внутренней свободы, радости, легкости. Я знал: это моя профессия.

Естественно, были занятия ненавистные. Я терпеть не мог физкультуру, само собой – военное дело и утренние лекции, любые, в понедельник. Субботы и воскресенья проходили бурно, вставать после этого в семь утра и спешить к девяти в институт было пыткой. Ложился-то в пять. Особенно плохо, когда с утра военное дело, – опаздывать нельзя. Замечательно, когда просмотры по немому кино, – в зале темно, тишина, стрекочет аппарат, приходишь с мороза, закрываешь глаза, отсыпаешься. Спит весь курс. Все немое кино я проспал – ничего не помню.

Эта бурная жизнь началась с момента знакомства с Тарковским, бурной она была потому, что сразу же стала профессиональной. Мы писали сценарии – один, другой, третий... Ощущение праздника в работе не покидало, работать было удовольствием. Даже без денег, а когда и они стали зарабатываться, то вообще – раздолье. Кайф, как сказали бы теперешние вгиковцы.

Жанна Болотова

Студенческая жизнь – это романы, бесконечные любовные приключения, пересечения. Кто-то с кем-то, а еще кто-то еще с кем-то. Обычно все начиналось на картошке, убирать которую осенью отправляли все институты. Не успели мы поступить во ВГИК, как 10 сентября – отъезд на картошку. Там смешались в кучу кони, люди, оба пола, мужской и женский. Там уже четко обозначилось, кто с кем. Потом опять все стало мешаться. Следующая картошка – следующее перераспределение романов.

Первую же картошку я «закосил». Поехал, пять-шесть дней лениво повкалывал. Было это где-то на Каширском шоссе, ковыряли холодную землю, пили водку. Потом я заявил, что уезжаю, у меня дизентерия. Самое смешное, что я действительно заболел, и именно дизентерией – Бог наказал. Пришлось вылеживать карантин, со всеми малоэстетическими следствиями, этому заболеванию сопутствующими.

У нас был чудный курс, талантливые актеры – Володя Ивашов, Жанна Прохоренко, герои чухраевской «Баллады о солдате», – они уже съездили в Америку. Галя Польских, Светлана Светличная – все уже состоявшиеся и будущие звезды. Репетиции, дискуссии – все доставляло большую радость. Режиссурой я занимался с удовольствием, учился работать с актерами.

Когда я был на втором курсе, на первом, у Герасимова, появилась Жанна Болотова. На том же курсе учился Коля Губенко, много других талантливых ребят. Но Жанна уже была звезда. Ей было всего восемнадцать – в шестнадцать она снялась у Сегеля и Кулиджанова в «Доме, в котором я живу» и наутро проснулась знаменитой. Говорили, что ее папа разведчик, Герой Советского Союза.

Маленькая, кукольная, с огромными глазами и фарфоровым личиком – одним словом, Мальвина из книжки про Буратино. И в то же время серьезная, неприступная, очень взрослая для своих восемнадцати. Хорошая актриса, хотя несколько прохладноватая. У нее всегда был хороший вкус. По своему стилю она чем-то напоминает мне Изабель Юппер.

Еще во времена своего супружества с Ирой, как-то сидя в ложе Большого театра, я увидел стоящего в проходе очень необычного молодого человека. Он явно обращал на себя внимание: стройный, изящный, с длинными волосами, с круглым, почти крестьянским русским лицом, в охренительном замшевом пиджаке, рыже-коричневом, легком, каких во всей Москве, наверное, было не более трех (в замшевом пиджаке ходил Богословский, а Пырьев потряс мое воображение замшевыми мокасинами). Это был явно не наш человек – весь заграничный.

– Кто это? – спросил я.

– Это знаменитый француз. Русский, родившийся в Париже. Коля Двигубский. Двоюродный брат Марины Влади. Приехал в Москву жить.

По Москве уже прошла «Колдунья». Имя Марины Влади гремело.

За Колей я наблюдал с нескрываемой завистью. «Зачем он сюда приехал? – думал я. – После Парижа в Москву?» В Россию его привезли родители, решившие вернуться на родину, натурализоваться.

Спустя время я встретил Колю уже во ВГИКе. Он учился курсом старше на художника-постановщика. Познакомились. Коля стал бывать у меня. Мы подолгу сидели славной компанией, часто по ночам; пили «кончаловку», Коля варил свой знаменитый парижский луковый суп с сыром, заглядывал по дороге в уборную проснувшийся папа в подштанниках, под утро все засыпали.

Нас связывало очень многое. Мне с Колей было интересно. Он еще плохо владел русским, даже Достоевского читал по-французски. Но он знал столько, о чем я не имел представления! Коля меня многому научил. Открыл мне Бернара де Бюфе и французскую живопись нашего времени, своих любимых французских декораторов, Жоржа Брассанса, Эдит Пиаф. Я, в свою очередь, познакомил со всем этим маму, позднее она перевела на русский всего Брассанса, написала книгу об Эдит Пиаф – все благодаря Коле. Он принес к нам в дом огромный мир современной французской культуры. Я был очень жаден до этой информации.

Нам было о чем разговаривать. Я был очень внимательным слушателем. Парижем бредил. «На последнем дыхании» Годара было откровением. Парижские улицы. Звуки полицейских машин, доносящиеся в окно. Молодой Жан-Поль Бельмондо. Такой красивый, со своим некрасивым лицом. Длинноногие женщины в черных шляпах, сумасшедше красивые, недоступные. С годаровского экрана на меня глядел Париж, залитый солнцем. Это был город мечты, Эйфелевой башни, пахнущий «Шанелью» и дорогими сигарами...

Этот же запах принес с собой Коля. Запах дорогого одеколона, хороших сигарет, иногда трубки. Всегда модно одет. Элегантные ботинки на тонкой подметке. Он был европеец. Этим меня и подкупал...

При всей своей французости и русской сентиментальности он был парижанин. Москва приводила его в ужас, он не знал, как к ней приспособиться. Ему было здесь холодно, не так уж много было домов, куда ему хотелось заходить. Наш дом был одним из таких немногих.

Однажды собрались недельку пожить на Николиной горе. Приехали на электричке – автобуса нет. Мороз – 28 градусов. С собой – две бутылки коньяка, запас продуктов, тащим все на себе. От станции – 12 километров. Километра через четыре чувствуем – все, конец. Нос, руки, ноги – все отваливается. Ночь, светит луна. Пошли в деревню. Спрашиваем, есть ли грузовик или хоть трактор.

Вышел пьяный мужик:

– Куда везти?

– Давай. Здесь рядом. Вот бутылка коньяка.

Пока ехали (мне пришлось трястись в кузове), выпили оставшуюся бутылку...

Однажды во ВГИКе Коля сказал:

– Знаешь эту девочку, Жанну Болотову? Спорим на бутылку виски, что ты не сможешь пригласить ее в нашу компанию – к тебе домой она не придет.

Бутылка виски в те времена была вещью не для студенческого кармана, да и вообще редкость.

– Спорим, – сказал я.

С Жанной я не был знаком, но это меня не смущало. Она сидела в буфете, ела бублики с квашеной капустой, я подошел и уселся напротив:

Наталья Аринбасарова

– Жанна, приходите ко мне в гости сегодня вечером. Я поспорил, что вы придете. Хочу выиграть.

– Хорошо, – сказала она.

И пришла. Коля танцевал с ней весь вечер рок-н-ролл, красиво переставляя длинные ноги, – я так не умел. Проспоренную бутылку он принес. Оказалось, что это пузырек, какие дают пассажирам в самолетах. Я-то надеялся на серьезную бутылку, ну хотя бы флягу – ладно, хорошо хоть такая!

Но хотя танцевал с Жанной Коля, как-то случилось, что роман у нее произошел со мной. Мы встречались у Влада, жившего в коммуналке, «Вороньей слободке». Он давал мне свой ключ, я открывал им дверь, обитую драным дерматином, из-под которого торчала вата. Роман был недолгий, с перерывами. Коля об этом ничего не знал.

Где-то через год Жанна назначила мне свидание в парке Горького. Мы сидели на нагретом солнцем гранитном парапете, глядели на реку.

– Ты на мне женишься? – вдруг спросила она.

– Нет, – сказал я.

– Тогда приходи в воскресенье на свадьбу.

– С кем?

– С Колей.

Все уже было назначено. Так женился мой друг Коля Двигубский...

Много позже, когда я развелся с Наташей, он на ней женился. Трижды он женился на женщинах, с которыми я расходился. Судьба? Случай?.. Во всяком случае, в этом какая-то загадка.

Он переехал к Наташе – в ту самую квартиру на Красноармейской улице, куда много раз приходил в гости. У них родилась дочка Катя, очень красивая девушка, очень похожая и на Наташу, и на Колю. Моему маленькому Егорушке Коля стал папой.

Еще позже, когда я не мог найти художника на «Сибириаду» (Ромадин делать «про черную жижу» отказался), Коля оказался единственным, кто согласился работать. Очень благодарен ему за это.

Мы гуляли где-то под Калинином по чавкающей под ногами глине и говорили, что закончим этот фильм и оба уедем. К тому времени это уже стало привычной темой наших разговоров.

– А как с Наташей?

– Не знаю, – говорил он.

У Коли был брат, живший в Америке. В конце 1979 года мы встретились в Лос-Анджелесе: он приехал к брату, думал, как перебраться на Запад, понимал, что в России больше не выдерживает. Его любовь к Наташе кончилась тем, что он просто физически уже не переносил советской жизни. Они расстались. Он перебрался к себе в мастерскую.

И вот туда мы с моей подругой Музой притащили одну француженку. Сказали:

– Вот тебе жена. Женись и уезжай.

Коля женился и уехал...

Беата

В роли Варвары Петровны, жены Лаврецкого, снималась Беата Тышкевич. Сыграла замечательно! Она очень была здесь на месте – светская львица, сливочные плечи, парижский лоск...

Беата... Мы познакомились году, наверное, в шестьдесят первом. Она приехала на фестиваль, я втюрился в нее до смерти. Сохранились фотографии того времени, где мы вместе. Она была для меня польской звездой – далекой, заманчивой, соблазнительной, недосягаемо красивой. Мы гуляли по летнему лесу. Взяли с собой плед, вышли на опушку. Отчетливо, до мелочей помню эти мгновения. Вокруг березы, высокий-высокий хлеб. Мы легли на плед и вдруг почувствовали, что все очень серьезно. Целовались...

Она уехала и стала писать мне письма. Обычно это были письма со съемок, на обратной стороне контрольных фотографий из тех картин. У нас началась прекрасная дружба. Замуж она вышла не за меня, а за Вайду. Как ни странно, я чувствовал, что Вайда меня к ней ревнует, хотя наш роман был исключительно платоническим. Для меня она была слишком красива и слишком звезда. Но отношения сохранились замечательные, каждый фестиваль она останавливалась у нас – дома или на даче. Очень подружилась с моей мамой. Звала ее, как это ни странно, «мама». Сергея Владимировича – «папа». Как бы играла в родственницу. Она женщина исключительной красоты, высокого класса. Но как с актрисой до «Дворянского гнезда» я с ней ни разу не работал.

Она приехала на съемки. Я был так рад: у меня звезда снимается! Мы сделали ей роскошный костюм. Первая съемка. Сцена объяснения с Лаврецким. Стали репетировать. Чувствую, не то.

Ирина Купченко

– Ты видишь, здесь написано, что ты должна заплакать.

– Плакать? Я не плачу на сцене.

Я ничего не понял.

– Как не плачешь?

– Я никогда не плачу. Не знаю, как это делается.

Мне стало плохо. Я почувствовал, что это катастрофа.

– Хорошо, – сказал я. – Перерыв на обед.

Отпустили всех. Только Рербергу я сказал:

– Останься.

Остался Гога с камерой (ассистент на фокусе ушел). Снимать надо крупный план. Я подошел к Беате:

– Понимаешь, нужно плакать.

– Не понимаю.

Я взял ее за плечи и тряханул.

– Понимаешь, нужно плакать. Репетиция!

Она делает все, как прежде. Понимаю, что нужно срочно что-то делать. Охватывает ужас. Дал ей по физиономии.

– Ты будешь плакать?! Мать твою...

Она побелела.

– Где мои вещи? Я уезжаю в Варшаву.

– Нет, сейчас ты будешь это играть. И будешь, бля, плакать...

Она вся надулась, губы распухли, носик покраснел...

Я кричу:

– Текст!

Пошел текст.

– Снимай, Гога!

Он снимает, фокус переводит ногой, двигая камеру на тележке... Сняли дубль, второй, третий. Все три классные дубли.

Беата Тышкевич

– Все хорошо. Можно обедать. Сняли!

Она повернулась и ушла. «Катастрофа! – думаю я. – Уедет, и все. Что дальше?»

Приходит ассистент, говорит, что Беата просит билет на самолет.

– Ладно, берите билет. Что я могу сделать?

Прошел час, полтора. Все вернулись на площадку. Я как ни в чем не бывало говорю:

– Давайте репетировать сцену.

Беаты нет. Что делать? Посылаю за ней. Она приходит. Со мной не разговаривает. Сыграли. Сцена та же, только сейчас не для крупного плана, а для общего. Она была прекрасна. Сняли сцену, сняли проходы, так и не сказав друг другу ни слова.

Она уехала в Варшаву. Со мной не простилась. Катастрофа! Я поругался с ней на всю жизнь!

Проходит два месяца. Мы уже закончили экспедицию, работаем на «Мосфильме». Должны снимать другую ее сцену – опять со слезами. Она приезжает. Я не еду ее встречать. Боюсь. Не знаю, что она скажет. Ее одевают, гримируют, она все время спрашивает:

– Где Кончаловский?

– Снимает.

– Он придет или не придет?

Мне передают.

– Не пойду. Боюсь до смерти.

Она приходит на площадку. Я от нее прячусь. Ассистенту сказал:

– Отрепетируй без меня. Я боюсь с ней встретиться.

А это сцена объяснения с Лаврецким. Сразу после ее возвращения. Надо плакать, и притом сразу.

Отрепетировали. Все готовы. Дали свет. Она стоит.

– Кончаловский будет вообще снимать?

Тут прихожу я. Говорю:

– Здрасьте! Здрасьте, милая!

Она потная от волнения. Ее все время пудрят. Возможно, она боялась, что я опять буду заниматься рукоприкладством. Я скомандовал:

– Мотор!

Идеальный дубль. Никаких проблем. Актриса раскрылась.

Я целовал ей руки, обнимал. Она была счастлива. Пошли съемки, взаимоотношения у нас по-прежнему были замечательные. И, смею сказать, это стало ее лучшей ролью. Не знаю, был ли иной способ сломать ее шляхетский гонор: «Я не плачу!» Режиссер должен иногда идти на жесткие меры.

Николай Двигубский

К «Дворянскому гнезду» отношусь неравнодушно, трогательно о нем вспоминаю, хотя и вижу, насколько картина не получилась – по отношению к тому, что было задумано. Если бы я снимал ее десять лет спустя, она бы могла соответствовать задуманному не в пример больше.

Вообще картина снималась в состоянии отчаяния. В памяти осталось именно это. Ну, может быть, не отчаяния, а перехваченного дыхания. Не знаешь, когда, наконец, провалишься в пропасть. Хотя знаешь, что это раньше или позже случится.

На картине произошло очень печальное событие.

Я был настолько увлечен созданием реальности, скрупулезным воспроизведением быта, с великим множеством крупных планов – ювелирностей, миниатюр, гравюр, чашек, серебра, что потом это дало повод Параджанову сказать о картине: «Комиссионное гнездо».

Я хотел снимать Беату Тышкевич не в имитациях из бижутерии, а в настоящих украшениях. Попросил для этого у мамы ее фамильные драгоценности, подарок бабушки, вещи, переходившие в семье из поколения в поколение: серьги бриллиантовые, заколку с большим изумрудом и миниатюрную книжечку басен Лафонтена, золотую с перламутром (ее на шестнадцатилетие подарил ей дедушка). Все это было положено в красивую яшмовую коробочку, отделанную золотом, – мама отдала мне все, ни секунду не колеблясь, ничего не спросив.

– Я хочу снять это красиво, крупным планом, – сказал я.

Идиот! Никто бы не заметил, даже если бы это были фальшивые камни. Коробочка стояла у меня в гостинице, на трюмо. Когда наступил день съемок, я послал человека к себе в номер привезти ее. Вдвойне идиот! Вот что значит не ценить то, что дорого маме! Сейчас бы я и подумать не посмел бы сделать подобное.

Человек вернулся, сказал, что ничего не нашел. Я поехал сам. Драгоценности пропали. У меня начался ступор. Происходило все это летом. Прежде всего я не знал, что сказать маме. Это была одна из причин, по которой я с утра стал прикладываться к коньяку. Просыпался и думал: что делать?

Подозреваю даже, кто мог украсть. Тот, кто знал. Очень дорого стоили эти вещи. Давил ужас необходимости сказать обо всем маме. Все в группе знали о случившемся. Поползли слухи – самые невероятные. Говорили, что ничего не украдено, а это я сам подарил драгоценности Беате Тышкевич, что я переправил их за границу, чтобы там продать. Слухи дошли до Кати, моей сестры. Она позвонила мне в Ленинград:

– Правда ли, что пропали мамины драгоценности?

Все внутри у меня опустилось...

В конце концов я позвонил маме. Выпил для храбрости.

– Мама, у меня для тебя плохая новость. Не знаю, как тебе сказать. Пропали драгоценности.

Мамин ответ меня потряс:

– Я уже слышала об этом. Знаешь, ничего страшного. Надо же как-то платить за счастье в жизни. Я здорова (ей тогда было шестьдесят пять), у меня здоровые дети, все хорошо. Чем-то за это можно пожертвовать. Я так это и расценила.

Эти пропавшие драгоценности висели на мне гигантской виной, что еще более усугубляло кризисное состояние, в котором я находился все время съемок «Дворянского гнезда». Ходил модный, элегантный, в черном бархатном пиджаке, в белой кепке, белых брюках, пьяный с утра – пижон гребаный!

Где-то далеко была Маша Мериль. Я уже сказал Наташе, что ее не люблю. Когда она уезжала на съезд молодежи, смотрела на меня из окна автобуса, и ее черные глаза были полны слез – душа просто разрывалась на части!

Наташа меня очень любила. Хотела от меня избавиться. Я не давал ей развода. Боялся, что назло мне выйдет замуж за первого встречного дурака.

– Пока не кончишь ВГИК, развода не получишь, – сказал я.

Состояние почти по Троцкому – ни мира, ни войны. Наташе я дал развод, когда встретил Вивиан и понял, что женюсь. Это было уже в конце «Дворянского гнезда».

??

На картине случился роман с Ирой Купченко. Я был в таком состоянии, что меня мало что останавливало.

Ира очень талантливый, очень цельный человек. В ней, в ее глазах есть невозмутимость русского северного пейзажа, человеческое спокойствие, философский подход ко всему на свете. Так же она отнеслась и к свершившемуся факту...

Книгу А. Кончаловского готовит к выпуску издательство «Коллекция «Совершенно секретно».


Авторы:  Лариса КИСЛИНСКАЯ

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку