Трагедия весёлого человека

Трагедия весёлого человека
Автор: Владимир АБАРИНОВ
03.10.2012
   
Олеша с женой
 
   

Юрий Карлович Олеша в памяти нашей остался наивным и безмятежным автором «Зависти», «Трёх толстяков», одним из когорты талантливых одесситов, завоевавших Москву в 20-е годы. Но выяснилось, что за рамками всех прежних публикаций оставались его самые важные мысли о мире, о жизни, а главное, о себе – человеке, который погибал

 Я русский интеллигент. В России изобретена эта кличка. В мире есть врачи, инженеры, писатели, политические деятели. У нас есть специальность – интеллигент. Это тот, который сомневается, страдает, раздваивается, берёт на себя вину, раскаивается и знает в точности, что такое подвиг, совесть и т.п. Моя сокровенная мечта – перестать быть интеллигентом.

***
Я росту маленького; туловище, впрочем, годилось бы для человека большого, но коротки ноги – потому я нескладен, смешон; у меня широкие плечи, низкая шея, я толст. Никогда не предполагал, что буду толстым, лет с двадцати пяти начал толстеть, и теперь, когда мне тридцать, я маленький толстячок, набрякший, с ощущением ошейника под затылком и подбородком, с гудением в ушах, с глазами, которые краснеют после сна и после того, как я нагибаюсь, и от холода...
Иногда, впрочем, возникают и такие мысли: это всё от образа жизни, от российского, от наплевательства, – и всё могло бы быть иначе, если бы взять себя в руки... Если бы другая квартира, скажем, ванна, душ, большое зеркало, коробочки для запонок, галстуков... Гимнастика, раннее вставание... Или заграничная поездка... взгляд на европейца... Это могло бы изменить. Но дело запутывается, и я не беру себя в руки...

***
Я писатель и журналист. Я зарабатываю много и имею возможность много пить и спать. Я могу каждый день пировать. И я каждый день пирую. Пируют мои друзья, писатели. Сидим за столом, пируем, беседуем, острим, хохочем. По какому поводу? Без всякого повода. Никакого праздника нет, ни внутри, ни снаружи, – а мы пируем.
На рассвете я возвращаюсь домой, валюсь в одежде на кровать и засыпаю. Спящего мучат меня приступы изжоги, и во сне приступ становится группой гостей, взбегающих ко мне по лестнице, врывающихся в двери с криками и взмахами и внезапно исчезающих.
В коридоре висит телефон. Я лежу и жду. Каждое утро. Должна позвонить. И не позвонит. Я буду ждать до...

***
Пюре. Нужно питаться одним пюре. Если я скажу: я хочу есть пюре – засмеются и скажут: так и ешьте, кто же мешает.
И действительно, никто не мешает. Надо купить картошки и попросить соседку сварить мне пюре. Или пойти в вегетарианскую столовую. Да, наконец, и пируя, можно заказать пюре.
Эксцентрично – но это так: я мечтаю о пюре! Я не хочу коричневых жиж. Но ведь это гнусное барское рассуждение. Ведь есть же множество мечтающих о мясе... Я пресытился. У меня тугой кошелёк. Я могу выбирать. Значит, нужно выбросить кошелёк, перестать зарабатывать – может быть, это путь к чистоте, которая в мыслях моих аллегорически существует в виде пюре?

***
Я пишу стихотворные фельетоны в большой газете, за каждый фельетон платят мне столько, сколько получает путевой сторож в месяц. Иногда требуется два фельетона в день. Заработок мой в газете достигает семисот рублей в месяц. Затем я работаю как писатель. Я написал роман «Зависть», роман имел успех, и мне открылись двери. Театры заказали мне пьесы, журналы ждут от меня произведений, я получаю авансы.
И вот в каком-то невидимом дневнике я делаю запись: слишком много пиров в моей жизни. Верните мне чистоту, я набряк... я найду чистоту мою, утраченную неизвестно где и когда... жизнь моя безобразна... я стану нищим... Я ухвачу кончик нити и распутаю клубок...

***
К тридцати годам, в пору цветения молодости, я, как это бывает со всеми, окончательно установил для себя те взгляды на людей и жизнь, которые считал наиболее верными и естественными. Выводы, сделанные мною, могли равно принадлежать как гимназисту, так и философу. О человеческой подлости, эгоизме, мелочности, силе похоти, тщеславия и страха.
Я увидел, что революция совершенно не изменила людей...
Мир воображаемый и мир реальный. Смотря как воображать мир. Мир коммунистического воображения и человек, гибнущий за этот мир. И мир воображаемый – индивидуалистическое искусство.

***
Литература окончилась в 1931 году.
Я пристрастился к алкоголю.

***
Прихожу в Дом Герцена часа в четыре. Деньги у меня водятся. Авторские за пьесу. Подхожу к буфету. Мне нравятся стаканчики, именуемые лафитниками. Такая посудинка особенно аппетитно наполняется водкой. Два рубля стоит. На буфете закуска. Кильки, сардинки, мисочка с картофельным салатом, маринованные грибы. Выпиваю стаканчик. Крякаю, даже как-то рукой взмахиваю. Съедаю гриб величиной в избу. Волшебно зелен лук. Отхожу.
Сажусь к столу.
Заказываю эскалоп.
Собирается компания.
Мне стаканчика достаточно. Я взбодрён.
Я говорю: «Литература окончилась в 1931 году».
Смех. Мои вещания имеют успех.
Нет, товарищи, говорю я, в самом деле. Литература в том смысле, в каком понималось это в мире, где...

***
Я хочу написать книгу о своей жизни, которую считаю замечательной хотя бы уже тем, что, во-первых, я родился в 1899 году, т.е. на рубеже двух столетий; во-вторых, окончил гимназию, т.е. вступил в зрелость в том году, когда произошла Революция, и, в-третьих, я интеллигент, наследник культуры, которой дышит весь мир и которую строители нового мира считают обречённой на гибель.
Я вишу между двумя мирами.

***
Мысль о том, чтобы стать нищим, пришла ко мне внезапно.
Когда я был в приготовительном классе, я помню, как в классе, где косо стоял столб солнца и вертелась в нём меловая пыль, сказали: «Толстой умер». И было известно, что перед смертью он ушёл. Тоже нищий.
Это так, воспоминание.
Теперь эта мысль об обязанности моей стать нищим кажется мне реальной.
Христианство – коммунизм – грань новой эры, и я стою на этой грани с торбой на спине – стою, опираясь на палку.

***
Я не хочу быть писателем. Быть человеком искусства, художником – большое несчастье. Это проклятие, и ни богатство, ни слава, ни так называемое удовлетворение не искупают беспокойства, оторванности от обыкновенных радостей и постоянной устремлённости в себя, которая обязательно приводит к мысли о смерти, к страху смерти и желанию поскорей избавиться от этого страха – т.е. к пуле в лоб.

***
Перебои сердца. Очень тревожат, мешают работать, утомляют. Как хочется отделаться от них. Мечта об отдыхе – полном отдыхе от всего, о настоящей безмятежности. Хоть бы раз выпал ещё мне день, похожий по восприятию жизни и отношению к ней на те дни, из которых состояли детство и ранняя юность. Есть вера, что выпадет такой день. Когда?

***
Начало этого рассказа относится к довольно отдалённому прошлому, ко времени вскоре после окончания войны, когда в Москве были ещё так называемые забегаловки. Можно было зайти в некое помещение со стойкой и столиками и попросить сто, полтораста, двести граммов водки и пить её, как тебе хочется – за столиком или перед стойкой. Покажется странным, что я начинаю рассказ с особенностей продажи водки в те времена, но происходит это потому, что я вспоминаю время, когда я сильно пил, опускался, и вся сердцевина рассказа лежит именно в этом: это история о человеке, который погибал, о художнике, который не шёл по земле, а как бы летел над ней в силу особого строения души и тела, истинная история о себе самом, о Юрии Олеше, бывшем в некоторую эпоху довольно известным писателем в Советском Союзе.
Я так опустился, что мне ничего не стоило, подойдя к любому знакомому на улице, попросить у него три рубля, которых было достаточно, чтобы выпить, скажем, в забегаловке пива.
Я и остановлюсь на одном морозном дне, когда я подошёл к одному из таких знакомых. Это был известный режиссёр, осатаневший от успеха своей деятельности, не стоящей гроша ломаного и возникшей только в результате проявленного им умения втирать очки, подлец, да просто столб, я бы сказал, столб в шубе. Если говорить художественно, то передо мной стоял столб в шубе, лица которого я даже не различал. Прекрасная шуба с расшевелённым ветром красивым меховым воротником.
– Дайте мне три рубля, – сказал я.
– Боже мой! Может быть, вам десятку?
– О, это прекрасно! – воскликнул я, уже повторяя себя, уже научившийся всяким приёмам по части этого попрошайничества у знакомых. – А это не ударит вас по бюджету?
– Ну что вы, Юрий Карлович!
Он снял перчатку и вдвинул руку за борт шубы. Там, в боковом кармане, как оказалось, стояли пачкой новые десятки. Он отъединил одну от пачки, и она протянулась ко мне, твёрдая и как бы даже звенящая в морозном воздухе.
– Спасибо! Я вам отдам! Я скоро буду богат! Очень богат!
И я сказал ему то, что говорил всем, у кого брал деньги, – что я пишу замечательную пьесу, которая скоро будет готова и тогда...
– Пора, Юрий Карлович, пора, – сказал он. Это был известный театральный режиссёр, знатный человек, лауреат Сталинской премии, награждённый званиями и орденами.
Разумеется, он не верил, что я пишу пьесу; вернее, в этом смысле я не представлял для него интереса. Его интересовало, что я опустился, прошу деньги. Он, хотя я стоял лицом к нему, увидел бахрому на моих штанах... Я не мог в точности знать, конечно, что он думает сейчас обо мне, осуждает ли, жалеет ли, но мне с убедительностью представилось, что, кроме всех чувств, он испытывал ещё...

***
Надо заметить, что я просил без какой-нибудь наглости. Наоборот, я старался быть простым, скромным. Это мне удавалось по прирождённому актёрству. Я был даже изысканно простым. Давши десятку, знакомый быстро уходил. Я видел, как он поправляет головной убор, утверждает более крепко портфель под мышкой, – я понимал, что этому человеку неловко.
Я шёл в забегаловку. Это было ещё в то время, когда водку продавали в забегаловках в розлив.
«Сто пятьдесят грамм», – обычно говорил я человеку по ту сторону стойки. Чаще всего это бывали женщины – толстые, некрасивые на мой вкус, но одобряемые большинством посетителей. Некоторые даже прилипали к стойке, флиртуя с продавщицей.
«Да ну тебя! – вдруг прерывала она излияния. – Вот как плесну в рожу!»
Сто пятьдесят граммов – довольно тяжёлая порция. Я шёл с ней к одному из тех приспособлений для питья, которые стояли тогда в забегаловках, – нечто вроде круглого стола на высоких ножках, настолько высоких, что круг подходил почти под подбородок. Я ставил стаканчик на круг среди луж и разных огрызков. Чаще всего это были огрызки колбасы, встречались также селёдочные головы с блестящими щитами щёк, создававшими впечатление, что эти головы в пожарных касках.
В целях экономии я не закусывал: ведь мне нужно было иметь запас денег для того, чтобы ещё выпить.
Я выпивал порцию сразу – не залпом, впрочем, а так, как пьют воду, постепенно наклоняя стакан.
«Молодец, папаша!» – говорил кто-нибудь из посетителей.
Случалось, что эта реплика огорчала меня. В ней подчёркивалось, что я немолод, и подчёркивалось не просто, а ещё с комизмом: смотри-ка, мол, старый-старый, а водку-то ишь как выпил.
«Какой же я папаша?» – иногда возражал я с возмущением.
А тому даже не было понятно, против чего я, собственно, протестую. Что ж, в конце концов и я согласился с тем, что для чужих глаз я, конечно, папаша – немолодой, плохо одетый, с лицом чаще всего несвежим и испитым.
После водки, разумеется, хотелось есть. Как быть? Закусить всё же чем-нибудь или не трогать оставшейся суммы во имя того, чтобы выпить ещё сто граммов? На стойке в стеклянной горке стояли тарелки с кетовой икрой, сыром, копчёной и ветчинно-рубленой колбасой. Наличествовали также салаты из картошки с солёным огурцом, из крабов, полосатых, как тигры, из мяса с яйцом.
Дешевле всего был пирожок – довольно длинный, заскорузлый жареный пирожок с мясным фаршем. Не взять ли? И я брал невкусный пирожок, который оказывался давно застывшим и фарш которого шуршал во рту.
«Дайте ещё сто грамм!» – вырывалось у меня само собой.
Теперь уж я стану возле того стола в углу, под окном, там чище, только что старуха сняла с него пустые кружки и вытерла лужи.
Окно в ледяных узорах, среди которых меч – прямо-таки меч, широкий, толстый, блестящий, с неким, как и бывает у мечей, раздвоением посередине. Он направлен снизу вверх и косо, рукояти не видно... Римляне, вспоминаю я, когда хотели покончить с собой, бросались грудью на меч, вкопанный рукоятью в землю.
От выпитой водки, как это всегда происходит, в первые минуты мысли рождаются только приятные, неудержимо приятные, всё лучше и лучше... «Да, да, – думаю я, – я напишу прекрасную вещь с эффектами такой же силы, вот как это бросание на меч... Боже мой, чего только не могу я придумать!»
К столу подходит старичок, едва ли не в мундире – во всяком случае, воротничок того, что надето на нём, стоит вокруг шеи, причём эта синяя стенка не смыкается на кадыке, оставляя незащищённым пространство голой шеи, которое, как это ни странно, кажется единственно тёплым во всей промёрзшей фигуре старика. Он кладёт на стол свёрток, как видно, из гастрономического магазина, уходит к стойке и возвращается со ста пятьюдесятью граммами и кружкой пива.
– Стаканчик пива, – говорю я, тоже оказавшись у стойки.
Ничего, папиросы у меня есть... Впрочем, есть ли? Есть, ещё несколько штук, вот они – раз, два, три, четыре, пять – ничего, хватит.
Старичок разворачивает свёрток, в котором оказывается плитка копчёной севрюги. Из кармана не то мундира, не то пальто он вытаскивает французскую булку и, прежде чем положить её на стол, дует на него. Мне до восторга приятно следить за его действиями – они кажутся мне удивительно правильными, достойными всяческого одобрения.
– Не угодно ли кусочек? – спрашивает старичок. Его перочинный нож уже навис над плиткой.
– А что? Севрюга? – спрашиваю я.
– Хорошая, свежая.
В дальнейшем я посвящаю все свои силы тому, чтобы отделить кожицу от куска с тем же отсутствием спешки, как это делает старик... Хороший старик! Как он всё это хорошо делает – с удовольствием, со вниманием к прелести того, что происходит.
– Кто из вас старше? – вдруг раздаётся сбоку вопрос.
Я слышу его, этот вопрос, но никак не могу подумать, что он имеет отношение ко мне.
– А? Кто старше?
– Мне 70, – бойко отвечает старик.

***
Был момент, когда я спохватился, дал себе слово прекратить это...
Помню, я встретил некоего театрального деятеля, у которого попросил десятку (мне в ту пору ничего не стоило обратиться с подобной просьбой к знакомому – разумеется, я просил денег в долг), и поскольку этот столб в шубе неожиданно оказался щепетильным, то я стал обладателем двадцати пяти рублей. Уходя от него, я оглянулся и увидел, что он стоит и смотрит мне вслед. Я помахал ему рукой, он кивнул мне. По всей вероятности, он думал о том, что вот, мол, бывает с человеком – известный, смотрите, писатель, а вот спился, а теперь побирается. Я заметил, что он кивнул мне не просто приветственно, а с каким-то оттенком, я бы сказал, назидательности: хорошо, я тебе кивну, но что из того, ты пойдёшь и напьёшься.
***
Я ещё раз оглянулся, он торопливо шёл, унося длинную под волнами коричневого сукна спину.

***
Когда я, становясь на ноги после многих и многих лет пьянства, всё ещё жил трудно, всё ещё никак не мог приобрести хоть какую-либо приличную одежду, всё ещё не имел твёрдого будущего, всё ещё жил только верой, надеждой, внезапными слезами, внезапной теплотой в сердце, – в ту пору осенило меня чудесное чувство великой приязни, любви, дружбы к советским людям.

***
Знаете ли вы, что такое террор? Это гораздо интереснее, чем украинская ночь. Террор – это огромный нос, который смотрит на вас из-за угла. Потом этот нос висит в воздухе, освещённый прожекторами, а бывает также, что этот нос называется Днём поэзии. Иногда, правда, его называют Константин Федин, что оспаривается другими, именующими этот нос Яковом Даниловичем или Алексеем Сурковым.
Это прелестная фантазия, которую я должен хранить в сейфе Филиппа Гоппа, моего друга, шедшего по траве, в которой ползали некоторые исключения.
Постепенно все эти отрывочки теряют всякую ценность. Это уже даже не записи в дневнике – так просто, чепуха. Можно окончить, а можно не окончить. Похоже на разговор с человеком, который, недослушав вас, отошёл.

***
Вероятно, я не вынесу старости. Будет день, когда я, как Гоголь, приду домой и лягу с тем, чтобы дождаться вот так, одетым, здоровым, смерти.
Я никогда не был алкоголиком. Я пил не от любви к питью, к закусыванию, к кряканью – а пил потому, что не знал, что делать в промежутках.
Тоже, между прочим, ерунда, слова...

***
Вероятно, кончается и эпоха этих записей. В жизни моей, по существу говоря, было удивительное обстоятельство – только то, что я жил. Каждый день я жил, каждую минуту я жил. Нельзя говорить, что я достиг чего-то или не достиг, это ерунда – главное, что я каждую минуту жил и жил.
Я шёл по аллее городского сада в Ашхабаде и вдруг увидел: неподалёку от стены деревьев лежат выкатившиеся на аллею большие зелёные шары, похожие на шутовски выкрашенные теннисные шары. Я нагнулся и поднял один шар. Оказалось, довольно тяжёлая штука... Как будто похоже на плод каштана. Нет, это не плод каштана. Вскрыть. Нет, я не стал вскрывать.
Нет ничего – ни дружбы, ни любви... Есть только возможность поднять с земли в тени огромного дерева зелёный шар, который я увидел впервые в жизни.
Кто ты, зелёный шар?     


Авторы:  Владимир АБАРИНОВ

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку