НОВОСТИ
Покупать авиабилеты можно будет без QR-кода, но с сертификатом на Госуслугах
sovsekretnoru

Старый старичок

Автор: Елена СВЕТЛОВА
01.02.1999

К. Е. Ворошилов и С. М. Буденный принимают парад на Красной площади. 7 ноября 1932 года

Серия книг издательства «Вагриус» «Мой 20 век» возникла из идеи запечатлеть уходящий двадцатый век глазами тех, кто был его символом. Среди авторов писатели и поэты, композиторы и музыканты, артисты и политические деятели. Их воспоминания воссоздают не только историю, но и позволяют нам ощутить дух века, завершающего второе тысячелетие.

Сегодня мы предлагаем главу из книги Григория БАКЛАНОВА «Жизнь, подаренная дважды».

При Хрущеве построили эти особняки вблизи киностудии «Мосфильм». Построили, обнесли высокой каменной стеной, встала за стеной стража, и москвичи прозвали все это – «Заветы Ильича». Раскрывались, бывало, массивные железные ворота, и выезжали длинные черные машины. И въезжали. И вновь наглухо закрывались ворота. В одной из этих черных машин с пуленепробиваемыми стеклами ездила бывшая ткачиха, член Политбюро (или президиумом это тогда называлось?) Фурцева, а другая ткачиха, с Трехгорки, построенной еще купцами, лежала в роддоме, в районе Сретенки, в одной палате с моей женой – есть там такой старый родильный дом в глубине квартала, за новыми домами.

Лето. Окна распахнуты на всех этажах, в каждом окне – женщины в халатах, временно сюда заключенные. Внизу, под окнами, – мужья и матери, перекликаются с ними, задрав головы. Но к этой ткачихе не муж приходил с передачами, а подруги.

– Мы к Пурцевой, к Пурцевой пойдем! – кричали они.

– А кто она, Пурцева?

– Ну Пурцева! Не знаешь, что ли?

1968 год

И все, кто приходил сюда проведать жен и дочерей, знали: ткачихе этой идти некуда, в общежитие с ребенком не пускают, хоть здесь, в роддоме, оставайся. Вот за нее и собирались ходатайствовать перед бывшей ткачихой, а в те времена, при Хрущеве и недолго после него, она была первым секретарем Московского городского комитета партии.

Не знаю, кто помещался в соседних с Фурцевой особняках, все это были люди временные, хотя и всевластные, вспомнить нечем. Впрочем, у одного из них, то ли Беляева, то ли Аристова, я побывал.

Покойный Федор Иванович Панферов, тогда еще редактор журнала «Октябрь», повел нас, молодых, для поучительной беседы на Старую площадь. И вот то ли Аристов, то ли Беляев – говорят вам что-нибудь эти имена? – рассказывал нам в огромном кабинете, где он кого-то сменил и где потом его кто-то сменит, о перспективах Сибири: какая, мол, там дешевая электроэнергия, как понастроят там повсюду теплиц, и будут в этих теплицах на сибирском морозе произрастать огурцы да помидоры, и окажутся они дешевле тех, что сами в южных краях растут под жарким солнцем, ими завалят всю нашу страну, а самолеты и пароходы повезут их в дальние и ближние страны... Мы же все тогда Америку обгоняли, задача была такая поставлена: обогнать в короткий срок. И на задних бортах грузовиков, где по трафарету нанесено: «Не уверен – не обгоняй», появились надписи мелом: «СССР», «США». А на одном из писательских пленумов Ольга Берггольц, увидев Софронова, эту осалившуюся тушу, объявила громко: «Софронов по мясу, салу и яйцам уже обогнал Америку!..» А в кабинете на Старой площади грезили масштабно: даровыми помидорами завалить весь мир и тем доказать зримые преимущества социализма. Как же такому деятелю не построить отдельный особняк?

В конце улицы особняков и тоже за каменной стеной был Дом приемов. Там должно было состояться чествование нобелевского лауреата Шолохова, мне прислали приглашение, и я решил пойти из любопытства. Впрочем, не только любопытство было причиной. Несколько месяцев подряд я писал повесть «Карпухин», никуда не ходил, не позволял себе даже в обед выпить стопку водки. А тут такой удачный повод подвернулся, пойду, авось не выбьюсь из рабочего состояния.

На прием я несколько опоздал, за огромными уходящими в бесконечность столами уже ели-пили стоя, слышалось дружное жужжание ублаготворенных голосов. В ту пору на жителя Москвы в среднем приходилось в год что-то около ста тридцати граммов красной рыбы, истребленной стремительным нашим продвижением к светлому будущему. А на жителя страны – и того меньше. Но здесь, в огромном зале, на столах, сверкавших под электричеством, и семги, и лососины нежнейшей, и белуги, и севрюги – всего было вволю, и приглашенные жужжали над ними, чуть принижая голоса, когда очередной по списку оратор выходил к микрофону. Вот там, у почетного стола, который по обычаю ставят поперек, бродил невысокий седенький старичок с подстриженными седыми усами. Он плохо слышал и с тарелкой в одной руке, с надкушенным слоеным пирожком в другой близко подступал к оратору, глядел ему в рот. А поставит тарелку на стол – она тут же исчезает, и оглядывается он, как ребенок обиженный: где его недоеденный пирожок? Но рослые официанты с хорошей строевой выправкой тут же убирают посуду грязную. И он берет из стопки другую тарелку, опять надкусит, опять – огорчение

Его и толкали, пробегая: молодые подросли, деловые, целеустремленные. Толкнут и не оглянутся, мол, не заметили. Он с опозданием оглядывается им вслед. Кто в армии служил, знает, как это не заметить офицера даже в малых чинах, не поприветствовать. А тут, хотя и в штатском, маршал бродит с тарелочкой в руке. Про него не одна песня сложена: «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин и первый маршал в бой нас поведет...» Из первых наших пяти маршалов только он и Буденный уцелели. А Егорова, Тухачевского, Блюхера объявили врагами народа, расстреляли, и он ко всему этому руку приложил.

Впрочем, жертвы, прежде чем стать жертвами, были судьями. Блюхер судил своих товарищей, маршалов и командармов, и они стояли перед ним, опозоренные, и он в глаза им смотрел. А по завершении кровавых дел, рассказывают, был приглашен на обед к Сталину и, отобедавший, сел в поезд, который увозил его на отдых, на курорт, к морю, к солнцу. Там, в поезде, его и взяли.

Наверное, это сладко было, все зная наперед, обедать со своей жертвой, с обреченным, который готов служить, да только служба его кровавая больше не требуется.

Григорий БАКЛАНОВ

Так это было или не так – дела не меняет, всего мы не узнаем никогда, но и того, что знаем, – довольно. Жертвы сами создавали и укрепляли машину, которая в дальнейшем перемалывала их. А он уцелел, седенький старичок с подстриженными усами. Мы вырастали под его портретами. Сохранилась фотография четвертого нашего класса седьмой воронежской средней школы, случайно сохранилась, ее пересняли и прислали мне в подарок. Стриженые, сидим мы в три яруса – на полу, на стульях, на сцене, – а передние прилегли, как разместил фотограф в стандартных позах, – и наши учителя на переднем плане почетно среди нас. А над сценой – два больших портрета: Сталин и Ворошилов с кожаной портупеей косо через грудь. «Климу Ворошилову письмо я написал: товарищ Ворошилов, народный комиссар, товарищ Ворошилов, когда начнется бой, пошли моего брата в отряд передовой...» Как для нас все было несомненно! Так ли несомненно было и для наших учителей, они пережили многих своих учеников. Мне отчего-то жаль их, они ведь и другую жизнь знали, из нее вышли, другие понятия были им ведомы.

А вот рассказывают, как арестовывали Ковтюха, героя гражданской войны, с которого Серафимович писал своего железного Кожуха: будто пришли его арестовывать, а он позвонил Ворошилову, с которым был на «ты»: «Я их тут держу под дулом пистолета. Положить их?» Но Ворошилов заверил своего боевого товарища: не сомневайся, мы разберемся. Как же Ковтюха потом били на допросах, как издевались над ним!.. Но и это, может быть, легенда: людям всегда хочется, чтобы трогательней выглядело, чем в жизни, легенды понятней, сами прилегают к сердцу. В самые кровавые годы Ворошилов был народным комиссаром, своей рукой визировал расстрельные списки, где было столько его товарищей, где были и люди, которым он завидовал.

Но вот сам не понимаю, как это получается, когда его толкали, пробегая, молодые, полные сил, устремленные в карьерные выси, он, как обиженное дитя, оглядывался беспомощно, ища глазами недоеденный пирожок, мне жаль его становилось. А ведь уже знал я, как он боялся Берии, как готов был с ним вместе вновь пойти на все, то ли за жизнь свою тщедушную опасаясь, то ли страшась, что прошлое откроется; как плакал, когда при Хрущеве причислили его к антипартийной группировке, но потом все же решили сохранить его, оставить символ, чтобы народ не разуверился.

Он прожил после того дня еще четыре года, столько же, сколько Отечественная война длилась. И как-то под праздник возился я на огороде, что-то сажал, и тут пришли сказать: Ворошилов умер, но чтобы праздника не омрачать, тело заложили пока в холодильник, а сам факт смерти пока что держат в тайне. Но минул праздник, и выяснилось: жив.

Умер он поздней и похоронен был с почестями, и долго еще города и улицы назывались его именем.


Авторы:  Елена СВЕТЛОВА

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку