Русский гуманизм: реальность или абстракция?

Русский гуманизм: реальность или абстракция?

ПИСАТЕЛЬ И ЛИТЕРАТУРОВЕД ВИКТОР ВЛАДИМИРОВИЧ ЕРОФЕЕВ. ФОТО: ЕЛЕНА МИРОНОВА

Автор: Ирина ДОРОНИНА
09.07.2019

21 июня – Всемирный день гуманизма, но только дать определение гуманизму сегодня часто не под силу даже философам и культурологам. Это что-то про человека, про его свободу, про личное, индивидуальное. Тут можно и остановиться, если не уточнять, о каком именно гуманизме идет речь. На Западе традиционно распространен светско-религиозный гуманизм, для европейца гуманность – это самоценность человека в обществе. В русском же варианте определение гуманизма всегда зависело от правящего сословия: новый вождь – новый гуманизм. Однако страна у нас большая, и изредка в ней находятся те, кто не желает становиться винтиком социальной машины. Один из таких несогласных – герой нашего интервью – писатель и литературовед Виктор Владимирович Ерофеев.

Сын личного переводчика Сталина, переживший хрущевскую оттепель с ярлыком «ребенок номенклатуры», Ерофеев шагнул в брежневский застой студентом филфака и встретил «разрядку» с кандидатской по Достоевскому. Нарастив литературную мышцу, под слабеющие гимны глухих согласных ЦК КПСС, в конце 70-х годов прошлого века он вместе с другом и соратником Василием Аксёновым задумывает альманах «Метрополь», который делает его главным врагом пишущих машин подручных партии: его исключают из Союза писателей, запрещают издавать книги, не выпускают за рубеж, и, наконец, снимают с должности его отца – на тот момент посла СССР в Вене…

– Виктор Владимирович, в своей книге «Хороший Сталин» Вы пишете, что не ожидали такого поворота событий. Но, наверное, Вы все-таки ожидали, что по шерсти Вас за «Метрополь» не погладят? Гуманно ли было ставить интересы общества выше интересов семьи?

– Конечно, это был негуманный поступок. Но он не был и антигуманным. Дело в том, что к 1980-му году гайки уже разболтались. Я жил в системе власти, и мои родители дружили и общались с самыми высокими людьми. Но я видел, что эту власть можно «протаранить». Передо мной стоял пример художников, которым в 1974-м устроили бульдозерную, но потом все-таки разрешили создать Московский профсоюз графиков, где можно было выставлять что угодно. А я был совершенно молодым писателем и думал, что мы тоже прорвемся. И, в общем-то, нам мало чего не хватило… Но тут победил Московский горком партии, а не ЦК. КГБ не хотел ссориться с нами, а хотел издать альманах (об этом пишет Бобков в своих воспоминаниях и, вроде бы, не врет). И поэтому сказать, что я взял вилы и пошел на врага, будет неправильно. Конечно, был расчет, что это бомба и что она взорвется, но у власти уже были люди, очень уставшие и, вдобавок, большие вруны. Они любили Запад, пили только джин и виски, курили только американские сигареты и друг у друга вырывали из рук журнал Playboy. Таких старых врунов, я думал, можно будет одолеть. Но в их рядах победили наиболее реакционные люди. Да и нас не хватило. Окуджава отказался участвовать, Трифонов отказался. С ними, может быть, что-то и получилось бы, но у нас участие добровольное было, поэтому никто их за отказ не винит.

– Но ведь и без них костяк «Метрополя» был внушительным.

– Не то слово. У нас не было ни одного плохого имени и, более того, – ни одного выдуманного лица. Поэтому я совершенно не думал, что начнут громить моего отца, шантажировать, что так чудовищно все это закончится. Кстати, что касается моего отца, то он в этот момент был абсолютным героем.

– Это же он Вам сказал, что, если Вы пойдете на уступки, то в семье будет не один, а два трупа?

– Да. С этой фразы начался «Хороший Сталин».

– Получается, что, по сути, Ваш отец согласился стать жертвой ситуации?

– Нет, это не жертва. Это знание. Он был умный, красивый и очень достойный человек. Он прекрасно знал советскую власть. Знал, что, если его уже «замотали», то назад он не выпрямится никогда. В нашей семье вообще были невероятно умные люди, мы в темноте не шарили ничего. Про два трупа он сказал мне на 40-й день: мы еще искали какие-то компромиссы, пытались договориться с властью, а они, как идиоты, выбирали самое глупое решение. Когда у отца было последнее интервью, на вопрос о том, как он общается после такой «подставы» с сыном, папа сказал: «Я понял, что Виктор обогнал свое время». Но, если брать метафизический вариант, то, конечно, это можно расценивать как приношение в жертву. И, если это так, то мне во что бы то ни стало, надо было становиться хорошим писателем. Очень хорошим, потому что жертва должна быть не зря.

– То есть, эта история Вас мотивировала лучше работать?

– Меня никто, конечно, не толкал, да и стимулы были разные… Просто родился я такой необычный. Понимаете, для писателя главное – это страсть, а не умение писать. Эта страсть сначала гуляет и не знает, где себя приложить, а потом выкладывается, и получается писатель или художник. Я хочу сказать, что родиться писателем легче, чем стать им. Поэтому здесь есть такой обывательский взгляд на писателя: он пишет о добре и защищает, а есть реальный, когда ты понимаешь, что это не ты пишешь, а тобой «водят». Когда ты превращаешься в карандаш и просто записываешь что-то и даже не отвечаешь за этот текст, потому что не понимаешь, что ты пишешь. Все остальное – это очень хороший или не очень хороший журнализм: когда ты знаешь, что из пункта А в пункт Б ты должен привезти свой текст, доказать то, что хотел доказать, и заслужить похвалу от читателя. А здесь – все совершенно непонятно. У меня самый серьезный пример тому – роман «Русская красавица». Когда он вышел в России, был дикий скандал. Все рецензии были отрицательные. Все только и говорили: порнография, оскорбление женщин… Но, когда книга вышла в Голландии, в Венгрии, в Польше, она стала национальным бестселлером. Как-то в Голландии я раздавал автографы, и подошла ко мне девушка лет 22-х: «А почему в этой книжке нет секса?» – спрашивает. То есть, для этой девушки секса там нет, а для нас – порнография… Тогда я понял, что эти начала объединить невозможно.

– В «Хорошем Сталине» Вы говорите, что кроме отца Вы заодно убили и всю советскую литературу. Это была гуманная цель метропольцев?

– Советская литература – это условное понятие. Если Платонов – это советская литература, то его я не убивал. Или Булгакова, например, которого люблю меньше. Убить советскую литературу как фальшивое явление, безусловно, было целью. Но мы это не афишировали. Хотя, я, конечно, мыслил гораздо более радикально, чем почти все, кто был в «Метрополе». Недавно тут выступал у Чубайса, когда было 40 лет «Метрополю», и Чубайс пришел к выводу, что я разрушил не только советскую литературу, но и весь Советский Союз, потому что спор, что делать с «Метрополем», шатание Брежнева туда-сюда… Все держалось на соплях, и символически «Метрополь», конечно, ударил по советской идеологии. Больше всего в этой истории пострадал мой отец, хотя и мне тоже досталось… Меня 8 лет не печатали.

– На что же Вы жили?

– По-разному. Сначала меня отовсюду выгнали. Я же еще был научным сотрудником Института мировой литературы. Потом, вроде бы, опомнились: отовсюду погнали, но что же я буду делать? Тунеядствовать? Восстановили на жалкую зарплату. Но самое ужасное было в том, что меня не выпускали из страны. На тот момент я уже 29 лет был женат на девушке из Польши. У меня там семья, ребенок… Я пошел в первый кэгэбэшный отдел института, просил решить вопрос, чтобы меня пускали к родственникам. Там немного помолчали, а потом решили, что мне надо съездить сначала куда-нибудь в ГДР или в Болгарию – под присмотром.

– Это какой год?

– Наверное, 1981-й. Польские события уже прошли, иначе бы упрекнули еще и в «несолидарности». Я поехал в ГДР. С делегацией Союза писателей – с организацией, из которой меня два раза выгоняли. Представляете себе лица моих коллег? Начальнику делегации, наверное, сказали: «Смотри там за ним, чтобы вел себя прилично!». Потом, конечно, выпустили меня за границу, но нервы потрепали нормально.

– Задумав «Метрополь», Вы ничего не сказали об этом отцу. Это была ложь во благо?

– Думаю, да. Родители как раз приехали на рождественские праздники: привезли устриц (отец был послом в Вене, как Вы знаете). Мы сидели за столом, поздравляли друг друга, и я понимал, что лучше не говорить им про альманах. Скандал случился уже через двадцать дней после застолья, но в тот момент я понимал: одно мое слово – и Новый год превратится в шок. Да и потом они бы стали говорить, что этого делать не надо, а 23 человека уже все сделали… Ложь надо пропускать через здравый смысл и через рогатку своей пользы и прагматизма. Тогда будет реформация: что можно, чего нельзя.

– В одной из передач центрального телевидения Вы на провокационный вопрос Никиты Михалкова о религиозной принадлежности несколько раз ответили, что Вы православный. Православие – гуманная религия?

– Когда я говорю, что я православный, я имею в виду, в первую очередь, принадлежность к христианской культуре, цивилизации и религии. Не думаю, что я самый православный человек на Земле, но среди всех религий мне православие, независимо от того, что творится с ним сейчас, гораздо ближе. И, потом, не надо забывать, что в 2012-м году, в отличие от сегодняшнего дня, еще оставалась линия отца Меня и его сторонников.

Фото_20_11.JPG

МЕТРОПОЛЬ. ЭКЗЕМПЛЯР ВИКТОРА ЕРОФЕЕВА. ФОТО: Е. МИРОНОВА

– Ну, она и сейчас есть в определенных кругах.

– Его лично я не знал, но знал его последователей. Для меня это очень важные люди. Православие, которое изначально было, – это нестяжательство. Но оно не победило в России. Оно еще до революции проиграло, хотя, было, действительно, связано с неким – тем – гуманизмом. Так же, как в представлении каких-то утопистов, идея коммунизма была когда-то похожа на идею христианства. Я не говорю, конечно, про Ленина (у него этого никогда не было), а вот у утопистов – коммунистов, молодого Маркса – это, может, и было. Православие в первоначальном виде было религией, которая обращена к человеку.

– Из Евангелия мы знаем, что Сын Бога пришел на Землю как человек.

– Четыре Евангелия дают разные ответы на вопрос, кто такой Христос. Не говоря уже о том, что есть еще и апокрифы. Но если внимательно читать канон, то Христос от Иоанна совсем другой, чем Христос от Матфея. И это хорошо. Вообще, Евангелие – гениальная книга, даже если не брать ее святость. Я имею в виду Новый Завет. В общем, да, приближение есть и в этом ничего плохого нет.

– Участие церкви в образовании детей способствует развитию гуманного общества?

– Тут все упирается не в идеологию, а в мозги. Если бы были правильные мозги, что у государства, что у церкви, некоторые вещи, которые сегодня так безмозгло проводятся, могли бы быть удачными. Потому что, действительно, еще после революции и во время Гражданской войны и особенно в эмиграции возникла тема условной морали. Возникла потому, что слишком много крови из русских жил вытекло. И условная мораль – это когда ты знаешь, что такое добро и зло, но ты ее не соблюдаешь, потому что ты иначе не выживешь. Гайто Газданов – один из лучших писателей эмиграции, сформулировал эту тему. Надо нам когда-то было задуматься и выйти из условной морали в безусловную. В конце 1980-х годов церковь подавала надежды, что можно каким-то образом начать общественный диалог... И я, кстати, даже предлагал этот диалог отцу Тихону (Георгию Шевкунову), когда мы однажды оказались вместе на одной телевизионной передаче. Надо, наверное, возобновить эти встречи.

– На уровне церкви и интеллигенции?

– Да. Если есть мозги и безусловная мораль, можно, действительно, как в Польше… У меня внучка там учится: у них есть религия в школе, и она прекрасно вписывается в образовательный процесс. А в Росси получается так, что мы не основу религии даем, а основу законопослушания. Это совсем разные вещи. Это ограничение свободы выбора, ощущение того, что ты не имеешь ответственности за свою жизнь: ты являешься служкой, которой командуют сверху. Такие уроки, конечно, ничего хорошего не принесут. Я уж не говорю про военное воспитание, это вообще чудовищно. Такого даже при советской власти не было. Но это ни в коем случае не значит, что не надо защищать Родину и не надо иметь религиозных основ образования. Это надо, и есть предмет «Религиоведение», просто надо себе представлять, что у нас настолько слабо наше сознание, несмотря на все наши компьютеры, что, конечно, мы не можем правильно и грамотно составить себе представление о Боге. У буддистов вообще Бога не существует в четком виде. И это говорит только о том, что нам такое представление не дано или пока не дано. Но мы все равно пытаемся придумать Бога. Не потому, что Его нет, а потому, что мы хотим его оформить. До недавнего времени человек не знал, что компьютер может нам выдать всю русскую литературу от начала до конца. А сегодня это в порядке вещей – открывай библиотеку и читай. А Бог – Он, по всей видимости, в миллиарды и в триллиарды раз больше этого компьютера. Он – то сознание, которое нам просто неподвластно. Мы слишком ушли в сторону человека. Мы стали больше заниматься миром, который вокруг нас, всякими девайсами. А себя стали забывать: очень мало сейчас каких-то четких представлений о том, что такое человек.

– Вам в жизни кто-то помогал разбираться в том, что такое человек?

– Я на втором курсе, в советские времена, написал курсовую работу «Религиозный идеал Достоевского в «Бесах», и мне мой преподаватель Константин Иванович Тюнькин сказал: «А можно я Вам четверку за это поставлю?». Пятерка за поиск религиозного идеала была страшным делом. И я понял: передо мной – замечательный человек. Другой пошел бы и в партком донес. А тут – просто четверку поставил. Мой главный учитель, если честно, – это научная библиотека при МГУ. Там было очень много всего и по философии, и по литературе… Все свои студенческие годы я там и провел.

– Гуманизм уровня Януша Корчака, который добровольно вошел со своими воспитанниками в газовую камеру Треблинки, сегодня возможен?

– Я думаю, возможен. Самопожертвование – тема сложная и плохо изученная, потому что она заложена в человеке. В какой-то степени самопожертвование было и в «Метрополе», ведь я там не добивался каких-то степеней… Понимаете, писатель должен прыгать через пропасть, пусть и непонятно, перепрыгнешь ты или улетишь вниз. Потому что, если ты не прыгнешь, твоя жизнь не превратится в судьбу. И в этом смысле в самопожертвовании нет ничего уникального, хоть и прорывается оно не всегда. Мне кажется, так происходит, потому что мы устали от выживания. Мы ведь постоянно оказываемся в системе какой-то панической жизни! Когда утонула подлодка «Курск», мне позвонили из польского отдела BBC, и журналист, когда спрашивала о моем восприятии этой трагедии, вдруг заплакала. Это – польская редакция! Более антироссийских, более русофобских людей представить себе нельзя с точки зрения какого-то гнилого сознания. Я спрашиваю: «Почему Вы плачете?». Она отвечает: «Моряков жалко»… Не русских, не поляков. Людей жалко, понимаете? Мне бы хотелось, чтобы хотя бы толика вот такого сознания возникала в нас не просто в качестве спонтанного чувства, а чтобы оно стало частью нашей моральной позиции. Вот тогда, мне кажется, и будет у нас немножко больше гуманизма. Не абстрактного, а реального.


Авторы:  Ирина ДОРОНИНА

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку