НОВОСТИ
Бывший начальник ангарской колонии арестован за взятку в 1 млн рублей
sovsekretnoru

Не цензурное

Автор: Наталья ГРОМОВА
01.11.2003

 
Наталья ГРОМОВА
Специально для «Совершенно секретно»

Всеволод Иванов (в центре), Владимир Луговской (справа от него) и Николай Тихонов (крайний справа) в Средней Азии.

А веселое слово – дома –
Никому теперь не знакомо,
Все в чужое глядят окно,
Кто в Ташкенте, а кто в Нью-Йорке,
И изгнания воздух горький,
Как отравленное вино.

Анна АХМАТОВА «Поэма без героя»

Сталин интеллигенцию не любил. Считал, что по природе своей склонна она к сомнениям, апатии, депрессии, достаточно только разжать руку, сжимающую ее горло, как оживет инакомыслие. Можно сказать, что Сталин лучше знал интеллигенцию, чем она знала себя сама.

И вот война. Сразу же, в первые дни, море вопросов, шепотом, затем все громче. Как такое стало возможным?! Жили в ожидании войны, работали, готовились к ней и вдруг – немцы у стен Москвы. Ответа не было. Наверху раздраженно молчали.

Октябрь. Не прекращаются бомбежки. По городу носятся куски обгорелой бумаги: письма, отчеты, доклады, доносы и т.п. Ползут слухи – немцев уже видели в Химках...

 
«Золотой запас» или «пятая колонна»?

 

«Дом на Воровского, угол Мерзляковского переулка, где была аптека, разбит, – пишет в воспоминаниях Ольга Грудцова, дочь известного фотографа Наппельбаума. – Считается, что по теории вероятности дважды в одно и то же место бомба не может попасть. Через несколько дней в разрушенную аптеку снова попадает бомба. Разбомбили Вахтанговский театр... Дома стали похожи на людей с распоротыми животами... видны кровати, диваны, картины на стенах... В метро пускают спасаться только стариков и женщин с детьми, а у меня одна мечта – попасть туда. Муж достает разовый пропуск на станцию «Охотный ряд». Я счастлива. <...> Вернулся из командировки на фронт Николай Николаевич Шпанов. Он – бывший царский офицер – подавлен неразберихой, неорганизованностью, растерянностью нашей армии.

А мой начальник, Илья Захарович Трауберг, всеми силами рвется на фронт. Другие хлопочут о броне, а он – только о том, чтобы на войну. Спекулянты скупают картины, рояли, красное дерево – за килограмм хлеба, я ему об этом рассказываю, а он одно твердит: «Вы не туда смотрите. Не в ту сторону».

Паника подхлестывалась слухами, которые возрастали от полного отсутствия информации. Радиоприемники все были сданы в первые же дни войны, из радиотарелок утром и вечером голосом Левитана сообщалась сводка. Самой страшной правдой становились направления, обозначавшиеся городами, на которые шли немцы: Брестское, Бобруйское, Луцкое, Минское, Смоленское.

«Закрасили голубым звезды Кремля, из Василия Блаженного в подвалы уносят иконы, – фиксировал в дневнике писатель Всеволод Иванов. – ...Чтобы освободить подвалы для убежищ, жгут архивы. Трамваи полны людей с чемоданами; по улицам ребята с рюкзаками и узелками. Детей стало заметно меньше, а женщин больше. Исчезли люди в шляпах, да и женщины, хотя и носят лучшие платья, но ходят без шляп».

К началу октября, когда немецкие дивизии вплотную подошли в Москве, сложилась двойственная ситуация. Негласно признавалось, что не сегодня-завтра город будет сдан. Но говорить об этом вслух было нельзя, это считалось разжиганием панических настроений. К отъезду в спешке готовился весь правительственный аппарат, Академия наук, киностудии, театры, писательская организация – «золотой запас» страны вывозился на восток.

Мария Иосифовна Белкина, жена известного в те времена критика А.Тарасенкова, вспоминала: «Двенадцатого меня вызвали запиской в Союз писателей и предупредили, что сейчас есть возможность уехать нормально с ребенком и стариками, за дальнейшее никто не сможет поручиться...»

Перед отъездом из Москвы она отправляет последнюю открытку своему мужу из их дома на Большой Конюшковской улице.

«Вот и все! Последний раз написала милое слово, милый адрес под старым тополем... Ну что ж... 13-го очень тяжелый день, /.../ Как сжимались зубы, как хочется взять винтовку. Последний раз сижу за своим столом, в своей комнате, что впереди... Последние впечатления о клубе, пьяный «Белеет парус одинокий» целует мне руки и говорит какие-то странные вещи, а рядом сумасшедший Володя Л. ...»

Спустя годы она так откомментировала ту судорожную открытку, отправленную на фронт. «Получив все, что требовалось мне и моим старикам для отъезда, я решила зайти купить что-нибудь в дорогу в буфете ДСП – так назывался клуб писателей на Поварской. В дубовом зале бывшей масонской ложи свет не горел, у плохо освещенного буфета стояли писатель К(атаев) и Володя Луговской. Последний подошел ко мне, обнял. «Это что – твоя новая блядь?» – спросил К(атаев). «На колени перед ней! Как ты смеешь!? Она только недавно сына родила в бомбоубежище! Это жена Тарасенкова». К(атаев) стал целовать меня. Оба они не очень твердо держались на ногах. В растерянности я говорила, что вот и билеты уже на руках, и рано поутру приходит эшелон в Ташкент, а я все не могу понять – надо ли?.. «Надо! – не дав мне договорить, кричал Луговской. – Надо! Ты что, хочешь остаться под немцами? Тебя заберут в публичный дом эсэсовцев обслуживать! Я тебя именем Толи заклинаю, уезжай!..» И К(атаев) вторил ему: «Берите своего ребеночка и езжайте, пока не поздно, пока есть возможность, потом пойдете пешком. Погибнете и вы и ребенок. Немецкий десант высадился в Химках...»

Казалось бы, можно говорить о заботе об интеллигенции и желании спасти ее от уничтожения. Но это, скорее, было попыткой вывезти «пятую колонну», заочно подозреваемую в самом худшем – сотрудничестве с врагом.

Сын Бориса Горнунга, филолога и поэта, сотрудника ИМЛИ, писал: «Телефонная связь работала, и в учреждениях звенели звонки: суровые голоса называли фамилии некоторых сотрудников и объявляли «от имени органов», что если эти лица к утру следующего дня не покинут Москвы, то будет считаться, что они ждут немцев».

 
«Паникер» Фадеев

 

Москва, 1941 год. Маскировка на здании Большого театра

Общая растерянность власти сказывается и на жизни писательской верхушки. В конце сентября Политбюро выносит порицание Фадееву.

Постановление политбюро ЦК ВКП(б)

о наказании А.А.Фадеева

23 сентября 1941 г.

№35. п. 114– О т. Фадееве А.А.

Утвердить постановление Бюро КПК при ЦК ВКП(б) от 20.1Х.1941 года:

«По поручению Секретариата ЦК ВКП(б) Комиссия Партийного Контроля рассмотрела дело о секретаре Союза советских писателей и члене ЦК ВКП(б) т. Фадееве А.А. и установила, что т. Фадеев А.А., приехав из командировки с фронта, получив поручение от Информбюро, не выполнил его и в течение семи дней пьянствовал, не выходя на работу, скрывая свое местонахождение. При выяснении установлено, что попойка происходила на квартире артистки Булгаковой. Как оказалось, это не единственный факт, когда т. Фадеев по нескольку дней подряд пьянствовал. Аналогичный факт имел место в конце июля текущего года. Факты о попойках т. Фадеева широко известны писательской среде.

Бюро КПК при ЦК ВКП(б) постановляет: считая поведение т. Фадеева А.А. недостойным члена ВКП(б) и особенно члена ЦК ВКП(б), объявить ему выговор и предупредить, что если он и впредь будет продолжать вести себя недостойным образом, то в отношении его будет поставлен вопрос о более серьезном партийном взыскании».

Артисткой здесь почему-то обозначили Елену Сергеевну, вдову Булгакова, с которой в два осенних месяца Фадеев поддерживал очень теплые отношения.

Фадеев был вынужден оправдываться.

13 декабря 1941 г.

В ЦК ВКП(б) Товарищу И.В.Сталину Товарищу А.А.Андрееву Товарищу А. С. Щербакову

<...>Я имел персональную директиву от ЦК (тов. Александров) и Комиссии по эвакуации (тов. Шверник, тов. Микоян, тов. Косыгин) вывезти писателей, имеющих какую-нибудь литературную ценность, вывезти под личную ответственность. Список этих писателей был составлен тов. Еголиным (работник ЦК) совместно со мной и утвержден тов. Александровым.

Все писатели и их семьи, не только по этому списку, а со значительным превышением (271 человек) были лично мною посажены в поезда и отправлены из Москвы в течение 14 и 15 октября (за исключением Лебедева-Кумача – он еще 14 октября привез на вокзал два пикапа вещей, не мог их погрузить в течение двух суток и психически помешался, – Бахметьева, Сейфуллиной, Мариэтты Шагинян и Анатолия Виноградова – по их личной вине. Они, кроме А.Виноградова, выехали в ближайшие дни). <...>

Любопытна в этой связи судьба Ахматовой и Зощенко, после войны ошельмованных. Если Ахматова, измученная бомбежками, была готова к отъезду из города, то Зощенко в письме к Сталину обращал внимание вождя на то, что обвинения его в трусости и бегстве из блокадного Ленинграда несостоятельны, так как его буквально вынудили вылететь в эвакуацию.

«Красный граф» Алексей Толстой.

Зощенко оказался в поезде, уходившем из Москвы 14 октября с Казанского вокзала. Он был мрачен, об этом вспоминают все.

Владимир Луговской в записных книжках военной поры писал про «мертвое лицо Зощенко», а Татьяна Луговская, ехавшая с братом и больной матерью в этом же вагоне, вспоминала, что «Володя все время стоял у окна с Зощенко, они говорили обо всем и так откровенно, что я пугалась».

Поезд идет на Восток…

 

Но сначала был ужасный отъезд. Вот как его описывала Мария Белкина.

«Огромная вокзальная площадь была забита людьми, вещами; машины, беспрерывно гудя, с трудом пробирались к подъездам. Та самая площадь трех вокзалов, с которой я недавно провожала Тарасенкова в Ленинград. Но с Ленинградского вокзала уже никто не уезжал! С него некуда было уезжать... Все уезжали с Ярославского или – как мы – с Казанского.

Мелькали знакомые лица. Эйзенштейн, Пудовкин, Любовь Орлова (я случайно окажусь с ними в одном вагоне). Все пробегали мимо, торопились, кто-то плакал, кто-то кого-то искал, кто-то кого-то окликал, какой-то актер волок огромный сундук и вдруг, взглянув на часы, бросил его и побежал на перрон с одним портфелем, а парни-призывники, обритые наголо, с тощими котомками, смеялись над ним. Подкатывали шикарные лаковые лимузины с иностранными флажками – дипломатический корпус покидал Москву. И кто-то из знакомых на ходу шепнул: правительство эвакуируется, Калинина видели в вагоне!

А я стояла под мокрым, липким снегом, который все сыпал и сыпал... Стояла в луже в промокших башмаках, в тяжелой намокшей шубе, держа на руках сына, завернутого в белую козью шкурку, стояла в полном оцепенении, отупении посреди горы наваленных на тротуаре чьих-то чужих и своих чемоданов, и, когда у меня окончательно занемели руки, я положила сына на высокий тюк и услышала крик:

– Барышня, барышня, что вы делаете, вы же так ребенка удушите – вы положили его лицом вниз!..»

Для каждой группы людей был определен свой город. Долгий, почти двухнедельный переезд. И двухнедельная жизнь поезда, маленького острова, оторванного от внешнего мира, где откровенно говорят о войне, о Сталине, якобы убегающем из Москвы, о народе, о его терпении.

Белкина рассказывала о контрасте несущихся навстречу друг другу поездов: в одних было множество мужчин в дорогих костюмах и дам в шикарных шубках; в других – на открытых платформах жались к орудиям молодые солдаты и почему-то сидели женщины в телогрейках, с малыми детьми.

Кинематографистов изначально везли в Алма-Ату – туда эвакуировались «Мосфильм» и «Ленфильм», Ташкент же для писателей появился неожиданно. Союз писателей в первые месяцы войны воссоздал все органы управления в Чистополе на Каме, туда еще в августе отправили интернат с писательскими детьми. Но чем ближе немцы подходили к Волге, тем уязвимее становился и Чистополь. В октябре там тоже началась паника. Поэтому и возник более далекий Ташкент.

Стамбул для бедных

 

Но эвакуированные достаточно быстро почувствовали, что приехали не в дружественную республику, знакомую по хронике и пропагандистским открыткам, а в страну со своеобразным восточным народом, напряженно наблюдающим за войной, захлестнувшей несколько континентов. С первых же дней возникли слухи о том, что Узбекистан вот-вот отделится от России и станет англо-американской колонией. Некоторые даже начали на всякий случай изучать английский язык. Успехом пользовалась шутка А.Н.Толстого, «красного графа», прибывшего в Ташкент с женой и прислугой, – «Стамбул для бедных».

Белкина вспоминала: «А Ташкент и в эти дни все еще живет призрачной жизнью, освещенный по ночам, не боящийся ярких огней (а мы успели от этого отвыкнуть!). По центральной улице по вечерам гулянье, из каких-то получастных ресторанчиков и кафе – музыка... Кто-то, плохо справляясь с русскими словами, поет, надрываясь под Лещенко... Это все больше евреи-музыканты, бежавшие от немцев из Прибалтики. А у кафе, ресторанчиков толкутся какие-то подозрительные личности в пестрых пиджаках ненашенского покроя на ватных плечах и предлагают паркеровские ручки, шелковые чулки-паутинки, золотые часы; говорят, у них можно купить даже кокаин и доллары»

Скоро все исчезло или ушло в районы рынка. Появились продовольственные карточки, литеры, лимиты – то, что отличало советскую власть от любой другой.

В записных книжках Луговской отдельными мазками набрасывает лицо города, принявшего их.

«Тема: Удивительный Ташкент. Рыжий куст. Удивление. Желтый лист. Красный и желтый цвет. Другое царство. Тополь. Романские окна. Пьянки, бляди, легкий ветерок безобразного хода судьбы. Перцовые пьяные радости. Отсутствие государственности... Неведомая улица Радио на сквере. Город, выпавший из законов. Наслаждение бесправием. Киоски с портвейном. Сине-желтые парки. Пыль. Приезд военных академий. Московская выставка барышней. Луна как дыня над улицами, где торгуют перцовкой. Странные магазины и странные маникюрши и сакраментальная остановка всех мыслей этих маникюрш... Лагерь беженцев. Сиплые голоса милиционеров. <...> Могучие чиновники, спекулянты, сволочь, сырая рыба и дрожащие руки...»

Константин Симонов и Луговской

Всеволод Иванов изливает всю желчь в дневниках:

«Город жуликов, сбежавшихся сюда со всего юга, авантюристов, эксплуатирующих невежество, татуированных стариков, калек и мальчишек и девчонок, работающих на предприятиях. Вчера видел толпу арестованных – бледных, в черной пыльной одежде, – они сидели на корточках посреди пыльной улицы, ожидая очереди в санпропускник. Мы шли мимо. Я сказал спутнику, так как нас днем еще заставили перейти на ту сторону улицы милиционеры:

– Перейдем на ту сторону.

Стриженные клоками, как овцы, арестантки крикнули:

– Вшей боитесь, сволочи!»

Засекреченные мысли

 

Конец 1941-го – начало 1942 года – время полного крушения надежд советской интеллигенции. Последнее моральное самооправдание в поддержке всех кровожадных действий власти в конце 30-х годов слабо держалось на том, что сталинский режим – единственно возможен в этой стране, необходим народу. Война полностью опрокидывает этот тезис. Сразу же возникло полное недоверие к информационному вранью.

Всеволод Иванов раздраженно отмечал: «Сообщение о боях под Волховом. Мы что, ничего не знали о них? И теперь пойми, кто врет и кто говорит правду. Вообще информация, если она в какой-то степени характеризует строй, то не дай бог, – ужасно полное неверие в волю нашу и крик во весь голос о нашей неколебимой воле».

И горько признавался себе, записывая 22 июня 1942 года: «Много лет уже мы только хлопали в ладоши, когда нам какой-нибудь Фадеев устно преподносил передовую «Правды». Это было все знание мира, причем если мы пытались высказать это в литературе, то нам говорили, что мы плохо знаем жизнь. К сожалению, мы слишком хорошо знаем ее – и поэтому не в состоянии были ни мыслить, ни говорить. Сейчас, оглушенные резким ударом молота войны по голове, мы пытаемся мыслить – и едва мы хотим высказать эти мысли, нас называют «пессимистами», подразумевая под этим контрреволюционеров и паникеров. Мы отучились спорить, убеждать. Мы или молчим, или рычим друг на друга, или сажаем друг друга в тюрьму, одно пребывание в которой уже является правом».

Дневниковые записи Л.К.Чуковской, Вс.Иванова, В.Луговского и других полны отсылками к тому, как говорили с таким-то о последних сводках с фронта, или же пересказом того, кто и что думает о происходящем. Удивительно, как эти записи удалось сохранить до сегодняшнего дня – все письма приходили с пометкой «проверено цензурой».

Известный физик Михаил Левин, тогда еще подросток, писал друзьям: «Только в таком городе, как Ташкент, могут быть на одной улице два дома с одинаковым номером. Очевидно, в другом доме читают твои письма, любуются твоим остроумием <...> А живем мы в доме НКВД. По ночам в комнаты заходят духи и призраки замученных. Ныне живущие НКВДы проявляют о нас трогательную заботливость. Вчера к вечеру учинили нечто совсем необычайное – дали сласть к празднику».

Речь идет о доме на Пушкинской улице, где размещалась администрация ГУЛАГа и куда, по странной иронии, разместили академиков, филологов, историков. Для того чтобы проникнуть в здание, необходимо было миновать конвойного и наколоть на острие его штыка свой пропуск

Те, кто вел дневники, понимали, что это роскошь. К.И.Чуковский, который их вел с 1900 года, именно в военные годы боялся за них более всего. Однако для писателей не существовало другого способа жить и дышать. Именно в спорах, рассуждениях, диалогах интеллигенция пыталась осознать себя.

Теперь открыты материалы так называемых спецсообщений НКВД, по которым видно, что по-настоящему «советских» людей в писательских слоях уже не было. Вот некоторые из «оперативных данных» (подслушанных разговоров, доносов и прочего).

«И. Уткин – поэт, бывший троцкист: «Нашему государству я предпочитаю Швейцарию. Там хотя бы нет смертной казни, там людям не отрубают голову. Там не вывозят арестантов по сорок эшелонов в отдаленные места, на верную гибель... У нас такой же страшный режим, как и в Германии... Все и вся задавлено... Мы должны победить немецкий фгашизм, а потом победить самих себя...»

А. Новиков-Прибой – писатель, бывший эсер: «Крестьянину нужно дать послабление в экономике, в развороте его инициативы по части личного хозяйства. Все равно это произойдет в результате войны... Не может одна Россия бесконечно долго стоять в стороне от капиталистических стран, и она придет рано или поздно на этот путь...»

Мария Белкина, корреспондент Совинформбюро, и Михаил Матусовский. Германия, апрель 1945 года

К. Чуковский – писатель: «Скоро нужно ждать еще каких-нибудь решений в угоду нашим хозяевам (союзникам), наша судьба в их руках. Я рад, что начинается новая, разумная эпоха. Она нас научит культуре...»

В. Шкловский – писатель, бывший эсер: «...В конце концов мне все надоело, я чувствую, что мне лично никто не верит, у меня нет охоты работать, я устал, и пусть себе все идет так, как идет. Все равно у нас никто не в силах ничего изменить, если нет указки свыше <...>».

К. Федин – писатель: «<...> Все русское для меня давно погибло с приходом большевиков; теперь должна наступить новая эпоха, когда народ больше не будет голодать, не будет все с себя снимать, чтобы благоденствовала какая-то кучка людей (большевиков).<...> Я очень боюсь, что после войны все наша литература, которая была до сих пор, будет просто зачеркнута. Нас отучили мыслить. Если посмотреть, что написано за эти два года, то это сплошные восклицательные знаки».

Н. Погодин – драматург: «...Страшные жизненные уроки, полученные страной и чуть не завершившиеся буквально случайной сдачей Москвы, которую немцы не взяли 15-16 октября 1941 года, просто не поверив в полное отсутствие у нас какой-либо организованности, должны говорить прежде всего об одном: так дальше не может быть, так больше нельзя жить, так мы не выживем <...>».

Ф. Гладков – писатель: «Подумайте, 25 лет советская власть, а даже до войны люди ходили в лохмотьях, голодали... В таких городах, как Пенза, Ярославль, в 1940 году люди пухли от голода, нельзя было пообедать и достать себе хоть хлеба. Это наводит на очень серьезные мысли: для чего было делать революцию...»

Смелость разговоров удивляет и сегодня. Словно порвалась какая-то цепь, которой все были опутаны. Люди почувствовали напрямую, что ложь все более и более умножает насилие и ведет всех к смерти. Вспоминали все: красный террор, колхозный строй, свернутый нэп, а главное – то, как информационно, художественно обслуживали власть. Забавный разговор приводит Вс. Иванов в своем дневнике. О том, как пришел к нему критик Зелинский с новым слухом, будто бы вводится новый метод агитации и пропаганды – говорить правду, без прикрас и лжи.

Пастернак в июне 1944 года формулировал: «Война имела безмерно освобождающее действие на мое самочувствие, здоровье, работоспособность, чувство судьбы. Разумеется, все еще при дикостях цензуры и общего возобновившегося политического тона, ничего большого, сюжетного, вроде пьесы, или романа, или рассуждений на большие темы, писать нельзя, но и пускай. Это все промысел Божий, который в моем случае уберег меня от орденов и премий <...>».

Обласканный властью Алексей Толстой надеялся на изменения в стране: «Что будет с Россией. Десять лет мы будем восстанавливать города и хозяйство. После мира будет нэп, ничем не похожий на прежний нэп. Сущность этого нэпа будет в сохранении основы колхозного строя, в сохранении за государством всех средств производства и крупной торговли. Но будет открыта возможность личной инициативы, которая не станет в противоречие с основами нашего законодательства и строя, но будет дополнять и обогащать их. <...> Народ, вернувшись с войны, ничего не будет бояться. <...>»

Удивительно, осторожный А.Н. Толстой формулирует за пятьдесят лет до Горбачева программу «социализма с человеческим лицом». Главная мысль, которая приходила в голову большинству писателей, – «народ ничего не будет бояться».

«Нас ждут необыкновенные дни, – повторяла Анна Ахматова. – Вот увидите, будем писать то, что считаем необходимым. Возможно, через пару лет меня назначат редактором ленинградской «Звезды». Я не откажусь».

За что боролись…

 

Власть, видимо, была в растерянности. По разработкам выходило, что сажать надо всех. Любой, даже преданный писатель-партиец мог с отвращением говорить о власти и даже о самом Сталине. Поэтому удар по интеллигенции после войны был закономерен. Из докладной записки Еголина Маленкову от 3 августа 1945 года: «<...> К сожалению, некоторые наши писатели оказались не на высоте этих задач. Вместо того чтобы, представляя передовую часть советского общества, морально укреплять народ, звать его к победе, в труднейшие периоды войны они сами поддавались панике, малодушествовали. Одни, испугавшись трудностей, в 1941-1942 годах опустили руки и ничего не писали. Так, К. Федин, Вс. Иванов, В. Луговской в эти годы не опубликовали ни одного художественного произведения, «отсиживались». Другие – создавали такие произведения, которые усугубляли и без того тяжелые переживания советских людей. Н.Асеев, М.Зощенко, И.Сельвинский, К.Чуковский создали безыдейные, вредные произведения. В стихотворениях Асеева клеветнически изображался наш советский тыл, жизнь тружеников показывалась как «утробное существование», «азиатская дикость» и «бескультурье». В наиболее тяжелые периоды войны эти писатели забыли о своем писательском долге, забыли о своей ответственности перед народом».

Документ, развернутый еще на десять страниц, цитирует и обличает многих советских литераторов, и, что невероятно, одним из них оказывается такой преданный партиец, как Всеволод Вишневский, которого обвиняют в желании «свободы слова». Власть уже не доверяла никому.


Авторы:  Наталья ГРОМОВА

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку