ПОДПИСКА Новости Политика В мире Общество Экономика Безопасность История Фото

Совершенно секретно

Международный ежемесячник – одна из самых авторитетных российских газет конца XX - начала XXI века.

добавить на Яндекс
В других СМИ
Новости СМИ2
Загрузка...

Смесь французского с красноярским

Опубликовано: 11 Апреля 2013 16:01
0
5618
"Совершенно секретно", No.4/31
Фото из архива автора

25 лет назад Россия подарила франции Андрея Макина. Теперь это один из знаменитых западных писателей. Интервью «совершенно секретно» он дал в 2003 году

В1995 году впервые в истории французской литературы Гонкуровская премия была присуждена русскому писателю. Ее получил Андрей Макин за роман «Французское завещание». «Я была поражена, – говорила мне тогда президент Гонкуровской академии Эдмонда Шарль-Ру. – Это большая литература». В одночасье Андрей превратился в европейскую знаменитость. «Как и все русские, – позже сказал мне Макин, – я фаталист. Был им до получения Гонкуровской премии, остаюсь и сейчас». И неожиданно добавил: «Я думаю, что заслужил ее». В том же 1995 году книга получила еще одну престижную премию – «Медичи», а затем целый венок прочих призов, включая итальянскую «Премию премий», которой награждают лучшую книгу из тех, что получили в текущем году литературные награды.

С тех пор «Французское завещание» перевели на 35 языков, издав общим тиражом в 2,5 миллиона экземпляров. В России роман напечатали в «Иностранной литературе», но отдельной книгой он так и не вышел. Недавно был опубликован новый макинский роман – «Земля и небо Жака Дорма. Хроника  любви». Он, как и почти все предыдущие, написан на «русско-французскую» тему. Стоит назвать еще два самых известных романа Андрея Макина. Это «Преступление Ольги Арбениной» – о судьбе русской княгини, которая вместе с сыном живет в «Золотой орде», французском городке, давшем приют русской эмиграции. И «Реквием по Востоку» – роман о жизни трех поколений русской семьи, на чью долю выпадают самые тяжелые испытания прошедшего века – революция, Гражданская война, коллективизация, Великая Отечественная.

Бабушкин внучек

Судьба Андрея Макина сложилась как и подобает судьбе фаталиста. 45-летний Макин приехал во Францию в 1988 году и попросил политического убежища. О его жизни до этого известно немного – Андрей рассказывает о себе крайне скупо. Он родился в Красноярске. Его воспитала бабушка, француженка по происхождению, Шарлотта Лемонье, приехавшая в Россию до 1917 года. Она научила его французскому языку, приобщила к французской истории, литературе и культуре. При этом очень любила Россию. «В России, – объясняла она внуку, – писатель был высшим властителем. От него одновременно ждали и Страшного суда и Царства Божия». После окончания университета Макин преподавал литературу в Новгороде. «В последние годы коммунизма, – вспоминал Андрей, – мы получили немного свободы, но режим оставался репрессивным. С перестройкой все занялись бизнесом, Россия пошла по пути мафиозного капитализма. Настоящая литература в стране исчезла. Но у меня не было ничего общего с новыми русскими, поэтому я предпочел уехать…»

В Париже он оказался на положении бомжа и даже какое-то время жил в склепе на кладбище Пер-Лашез. Зарабатывал преподаванием русского языка и писал романы – прямо на французском. Андрей убежден, что первый роман во Франции издать сложнее, чем в России. Немалые душевные муки доставили ему издатели, присылавшие полные иронии письма с отказами печатать рукописи, которые даже не соизволили пролистать. Уверенные в своем безукоризненном профессиональном опыте, они полагали, что с русским именем нельзя хорошо писать по-французски. Чтобы провести их, Андрей стал писать на титульном листе: «Перевод с русского Андре Лемонье». «Я делал все, чтобы меня напечатали, – вспоминает гонкуровский лауреат. – Рассылал одну и ту же рукопись под разными псевдонимами, менял названия романов, переписывал первые страницы…» Наконец ему удалось опубликовать первые книги – «Дочь Героя Советского Союза» и «Время реки Амур».

Местные критики в отношении Макина разделились на два лагеря – ярых поклонников и столь же ярых противников. Последние пишут, что он «не знает универсальных законов литературы», и не упускают случая припомнить ему русское происхождение, утверждая, что «Преступление Ольги Арбениной» похоже на плохой перевод с русского. Похвалы поклонников тоже не всегда нравятся Андрею. В частности, когда его называют «Прустом русских степей», отмечая его «славянский импрессионизм». «Ну конечно, – сетовал мне Андрей, – раз русский – значит, водка и балалайка. Они о России ничего не знают. Из-за событий в Чечне русофобия растет на глазах. Россия для Европы – страшная, неотесанная, грубая сила, которая лишь пугает, потому что живет по совсем другим законам, чем остальное человечество…» Макин явно недолюбливает так называемую «парижскую интеллигенцию», которую он зло высмеял в «Реквиеме по Востоку». «Эти законодатели литературной и идеологической моды, – говорит он, – на самом деле люди без убеждений. Разработают быстро какую-нибудь теорию, которая их прославит и принесет деньги, а затем ее отбросят…»

Макин считает себя писателем французским. И ведь действительно: его читает почти весь мир, а в России он остается величиной неизвестной. «Я сомневаюсь, что России я сейчас нужен, – говорит писатель. – Мои романы дойдут до нее, когда нас уже не будет. Русский читатель посмотрит на них совсем другим, отстраненным взглядом».

Очевидно, что больше всего на Макина-писателя повлиял Бунин. Андрей даже защитил в Сорбонне диссертацию «Поэтика ностальгии в прозе Бунина». И сделал это, по его собственным словам, чтобы Бунина здесь лучше узнали. «Бунин, не эмигрируй он, никогда бы не написал «Жизнь Арсеньева», не залетел бы на такую высоту, – убежден Макин. – Есть такая национальность – эмигрант. Это когда корни русские сильны, но и влияние Франции огромно».

 

Человек не от мира сего

– Ваш роман «Земля и небо Жака Дорма. Хроника любви», как, впрочем, и все предыдущие, написан на русско-французскую тему. Не считая Анри Труайя, никто так много об этом не писал…

– Я не думаю, что сюжет настолько важен. Он важен вначале, поскольку определяет схему, конструкцию книги, а затем все упирается в ее эстетическую тональность. Для меня главной задачей всегда было рассказать на двухстах страницах нечто эпохальное.

– Не ведет ли к раздвоению личности принадлежность к двум культурам и двум языкам?

– К культурно-лингвистическому раздвоению – да, наверное. Но ведь главное – это язык поэтический, диалектами которого я считаю французский, японский, русский и все прочие. Почему мы понимаем японскую средневековую поэзию, почему нам близки ее образы? Казалось бы, совершенно непонятная страна, герметически закрытый японский язык – и в то же время, когда описываются опадающие вишневые лепестки, нам, русским, это очень близко и понятно.

– Вы – писатель двуязычный. Таких в истории было немного – Набоков, Конрад… Автор «Приглашения на казнь» утверждал, что его голова говорит по-английски, сердце – по-русски, а ухо предпочитает французский…

– Я не верю Набокову. Он был величайшим мистификатором. Возьмем, к примеру, историю с «Лолитой», которую он якобы хотел сжечь, а когда жена вытаскивала рукопись из огня, появился на пороге студент и стал свидетелем этой сцены. Но дело не только в подобных мистификациях. Он был фокусником в языке, гениальным стилизатором. Но я абсолютно не уверен, что он слышал и чувствовал по-французски лучше, чем по-русски.

– В чем преимущества французского языка?

– Французский очень много дает – прежде всего дисциплину мысли, с которой наш русский дух постоянно борется. По-русски я писал бы гораздо более аморфно. Французский заставляет нас быть строгими с фразой. Это язык-диктатор в своей чистоте и простоте, он ничего не прощает. По-русски мы можем повторяться. Можем, как Достоевский, нанизать на фразу три или четыре прилагательных. Во французском это невозможно. Если в предложении есть одно прилагательное, то второе уже «не лезет», оно его разламывает.

– Но и в русском есть свои литературные прелести…

– Безусловно. Великое достоинство русского языка – гибкость фразы, когда подлежащее можно поставить в конце, а сказуемое – в начале предложения. Все, что материально и конкретно, лучше выражается при помощи русского, а для всего абстрактного куда пригоднее французский. Попробуйте сказать по-французски «бледно-сиреневый». Вся бунинская тонкость, вся его поэзия строится на этих сложных прилагательных.

– Почему свою первую книгу вы решили писать по-французски? Не было ли в этом вызова, стремления к самоутверждению?

– Нет. Мне по-французски было легче писать, потому что я хорошо представлял себе французского читателя. Когда писатель говорит, что пишет для себя, – это ложь. Для меня читатель наделен какой-то божественной силой. Тот, к кому я обращаюсь, умнее меня, он меня постоянно критикует, что-то отбрасывает, над чем-то смеется. Может и сострадать…

– Пушкин и Толстой блестяще владели французским, но писали все-таки по-русски…

– Я всегда говорю, что во французских школах надо изучать чистейший французский язык Пушкина. Он жил в переломную эпоху, когда прежний узкий читательский круг – не более полутора тысяч человек – благодаря возникновению типографий и росту разночинного сословия расширился до пятнадцати тысяч. Он был обязан обращаться к этому новому, небывало широкому кругу на том языке, который был более понятен, то есть на русском.

– Пушкин хотя и говорил, что цель поэзии – поэзия, но смотрел на свое призвание как на жречество…

– И был абсолютно прав. Определение поэта как пророка сегодня абсолютно актуально. При этом коммерция, бульварная литература всегда была и будет. И сегодня можно «запустить» любую книгу и сделать из нее бестселлер, который забудут через два месяца.

– Ну а для Бродского основная цель русской литературы – утешение, оправдание экзистенциального порядка…

– Утешение – это все-таки снижение роли литературы. Она не должна никого утешать. Литература не психотерапия.

– Вы считаете, писатель должен быть отшельником, человеком не от мира сего?

– Писатели проводят большую часть жизни в абсолютном одиночестве. Я избегаю встреч, даже если речь идет о приглашениях президента Ширака. Для писателя такие встречи не имеют смысла, а времени отнимают очень много.

– Последнее приглашение, на обед в честь визита в Париж Путина, вы тоже проигнорировали?

– Равно как и все предыдущие. Я избегаю любых официальных мероприятий.

 

А мне не нравится «Лолита»…

– Вы как-то сравнили Россию с солдатом, у которого продолжает болеть ампутированная нога. В медицине это называется фантомной болью…

– Я очень мало знаю нынешнюю Россию. В 2001 году я съездил туда вместе с Жаком Шираком, но это был короткий визит, и я увидел очень немного. В России живут тяжело, но то, что она не развалилась и сохранила свою самобытность, уже здорово.

– Тем не менее вы защищаете Россию от иронических уколов парижских интеллектуалов, которые убеждены, что у русских аллергия на демократию…

– Я постоянно объясняю, что Россия за считаные годы прошла огромнейший путь. В России могло бы быть 14 алжиров или индокитаев, а произошел сравнительно цивилизованный переход от режима абсолютно репрессивного к демократии – пусть начальной и относительной. Сейчас говорят о том, что в России власть наступает на прессу – закрываются газеты, вводится цензура на телеканалах. Это скверно, но не надо забывать, что в 1950-е годы во Франции все руководители СМИ были на положении госслужащих. Их вызывал министр внутренних дел и учил: «Ты должен писать так-то и так-то».

– Лучшим здешним путеводителем по России считаются записки маркиза де Кюстина, побывавшего в нашем отечестве в 1839 году. «В России самое утонченное изящество уживается рядом с самым отвратительным варварством, – писал он. – Русский народ – нация немых…»

– Иногда я думаю, что он был прав. Еще я люблю изречение мадам де Сталь, которая как-то сказала, что русские никогда не достигают своих целей, потому что всегда их превосходят, то есть идут дальше.

– Есть такая расхожая фраза, что в России есть культура, но нет цивилизации, а в Америке есть цивилизация, но нет культуры.

– Все афоризмы хромают. Я бы сказал, что в России по-прежнему нет уважения к отдельной личности и индивидуум не признан неприкасаемой ценностью.

– Что было для вас самым трудным, когда вы приехали в Париж и остались здесь навсегда?

– Надо было работать и выживать, иметь какое-то количество денег на каждый день.

– Но здесь почти всегда можно получить пособие…

– Я никогда не искал никаких социальных или профессиональных пособий. Вообще считаю, что так называемая система «ассистанс», то есть социальной помощи, погубит Францию. Люди становятся паразитами, у них все время какие-то льготы. Когда француз приходит покупать железнодорожный билет, то вынимает тысячу карточек и на каждую получает скидку. Я ненавижу этот элемент социализма, он очень здесь силен.

– У вас во Франции были минуты отчаяния?

– Были. Но связанные с чисто писательскими проблемами. Меня спасло то, что я получил хорошую советскую закалку. Она нам очень помогает, и не надо этот опыт сбрасывать. Кстати, я ненавижу слово «совок» и перестаю разговаривать с человеком, употребляющим этот горчайший термин, выдуманный рабами. Так вот, мне пригодился советский опыт – выносливость, умение довольствоваться малым. Ведь за всем – готовность пренебречь материальным и стремиться к духовному.

– Однако нет характеров более несхожих, чем русский и французский…

– Вы абсолютно правы. Они несхожи, но взаимно дополняемы, и поэтому между нашими культурами существует огромная сила взаимного притяжения. Франция – это зеркало, в которое мы смотримся, а французы смотрятся «в нас».

– Я не думаю, что Россия так уж интересна французам…

– А я в этом абсолютно уверен. На мои выступления в маленьких городах собираются огромные залы. Многие даже не читали моих книг, но они приходят потому, что существует интерес к России – огромный, искренний.

– «Он пишет, словно совершает молитву, – читаю о вас в газете «Фигаро». – На коленях. Чтобы услышать музыку. Свою». Красиво сказано. Так оно и есть на самом деле?

– Для меня это так. Хотя это звучит несколько выспренно, сам о себе так не скажешь. Вместе с тем в писательстве очень много черновой работы. Я ее сравниваю с шахтерской и абсолютно точной считаю метафору Маяковского: «Изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды…»

– «Французское завещание» было переведено на русский и печаталось в «Иностранной литературе». А почему роман не был издан отдельной книгой?

– Жду хорошего переводчика. Все, что мне присылается, никуда не годится. С моим переводчиком на английский мы сидим целыми днями, сверяем каждое слово. Только после этого я могу сказать: «Да, это моя книга на английском языке».

– Набоков долго ждал перевода «Лолиты», а потом взял и сам перевел…

– А мне не нравится ни «Лолита», ни ее перевод – там так много англицизмов! Она не по-русски написана.

 

Прогулки с Буниным

– Тяжела ли «шапка» гонкуровского лауреата?

– Критика бывает такого низкого уровня, что не воспринимаешь ее всерьез. Я достаточно уверен в себе и в ценности того, что пишу и говорю. Надо идти вперед, не слушая ни хвалы, ни ругани.

– Когда же вы сочините чисто французский роман?

– Обязательно напишу. Но у меня есть долг. Мне нужно отстоять это поколение русских людей, которое уже почти ушло из жизни, этих старух и стариков с позвякивающими на груди медалями. Вот оно уйдет, кто о нем будет говорить? Никто.

– Если русский писатель хочет опубликовать свой роман на Западе, о чем ему надо писать?

– Надо писать карикатуру – о русской грязи, пьяницах, словом, о чернухе. И она пойдет. Вы принесете вред России и русской словесности, но у вас будет успех. Я же из этой чернухи вылавливаю какие-то мгновения духа, красоты, человеческого сопротивления.

– В своем романе «Земля и смерть Жака Дорма» вы с горечью пишете о том, что французский язык во Франции уничтожают при полном всеобщем безразличии…

– Да, я удивлен низким уровнем французской литературы. 90 процентов – это ширпотреб. Но литература всегда элитарное дело. Элитарны и творчество, и восприятие. Чтение – огромный труд, рождение человека заново.

– Один из героев вашей книги «Реквием по Востоку», вышедшей в 2000 году, пророчески говорит, что под американским сапогом скоро окажется весь мир, а Европу составляют уже не нации, а прислуга, которой позволено сохранить национальный фольклор, словно в борделе, где у каждой девицы своя роль: одна – томная испанка, другая – холодная скандинавка и так далее…

– На «Реквием» очень нападали во Франции. Когда он был опубликован, меня обвинили в антиамериканизме, называли путинцем, который чуть ли не состоит на жалованье у Президента России. Но сейчас мой издатель быстро сориентировался и переиздал книгу. Я не хочу сказать, что я «напророчил», но литература, конечно, способна угадывать будущее.

– Почему интеллектуалы так охотно пополняют королевскую свиту, стоит лишь властителю поманить их пальцем? Нынешняя Россия – тому яркий пример…

– Это меня очень смущает. Я бы на их месте старался соблюдать нейтралитет. Интеллигенция должна ценить свою свободу критиковать или хвалить, когда она захочет. А в интересах власти – того же Путина – иметь здоровую оппозицию в лице интеллигенции. Короли недаром держали шутов, которые говорили правду.

– Ну это не российская традиция…

– Да, конечно, шут скорее западный персонаж. В России нужна оппозиция толстовского типа, когда человек уходит в свою «усадьбу» и может противостоять кому угодно. Отлучили его от церкви, а у него своя церковь, и он в ней молится. В России не хватает именно такой интеллектуальной глыбы.

– Солженицын хотел взять на себя именно такую роль…

– Но у него ничего не получилось. Возможно, он опоздал. Он все-таки человек прошлого. Я к нему отношусь с огромным уважением и переживал, когда на него начали нападать, критиковать… Помню, как его безобразно встретили в России. Но писателю к этому не привыкать. Один из членов Гонкуровской академии однажды сказал мне: «Если бы обо мне сказали хотя бы одну тысячную часть тех гадостей, какие говорили про Бальзака, я бы повесился». Ведь Бальзака при жизни считали просто плодовитым писателем. А Флобер? Никому не нужный, он сидел в своей Нормандии, жаловался на огромные долги и страдал от болезней.

– Россия стирается из вашей памяти?

– Что-то, наоборот, проявляется яснее. Что-то я лучше понимаю, лучше улавливаю, чем если бы жил там. Но, конечно, я уже не представляю себе современное поколение. Те, кому сейчас 30, уже не советское поколение, а двадцатилетние об СССР просто ничего не знают.

– С кем из писателей прошлого вы хотели бы погулять по Парижу?

– С Иваном Алексеевичем Буниным. Я эту прогулку очень ясно себе представляю. Помните, как над ним иронизировал Набоков? «Старый Бунин запутался в пальто…» А Иван Алексеевич оставил шарф в рукаве – у всех это бывает, я сам часто забываю, сую
руку в рукав, потом начинаю дергаться. А Набоков все не мог остановить-
ся и вышучивал: «Стареющий Бунин хотел поговорить за водочкой о душе, а я этого не люблю», называл все это «ямщик, не гони лошадизм». Он хотел показать свое превосходство. Но Бог его покарал. И когда в «Других берегах» Набоков имитирует Бунина, то вдруг в его сухой, вываренной прозе что-то живое появляется. На фоне Бунина Набоков сразу бледнеет со своими бабочками, кажется вымученным стилизатором.

– А о чем бы вы с Буниным говорили?

– Я бы его расспросил об эмиграции, о Татьяне Логиной (художница, ученица Натальи Гончаровой, опубликовавшая переписку с Буниным. – Ред.). Я бы спросил, не была ли она прототипом бунинской Руси?

– А свои книги вы дали бы ему почитать?

– Я не уверен, что они бы ему понравились. Бунин любил Твардовского, «Василия Теркина». Он не был оголтелым антисоветчиком, как его представляли, и очень ценил, когда в русской литературе появлялось что-то глубинное, народное.

– А если бы вы встретили на улице Набокова, отвернулись бы и перешли на другую сторону?

– Почему? Я бы сумел подстроиться под него, сыграть в его ключе. Но при этом мне пришлось бы преодолеть какое-то внутреннее сопротивление…


Париж


поделиться: