Предлагаем читателям отрывки из него

"> Совершенно секретно
ПОДПИСКА Новости Политика В мире Общество Экономика Безопасность История Фото

Совершенно секретно

Международный ежемесячник – одна из самых авторитетных российских газет конца XX - начала XXI века.

добавить на Яндекс
В других СМИ
Новости СМИ2
Загрузка...

Второе дыхание

Опубликовано: 3 Октября 2012 18:16
0
5794
"Совершенно секретно", No.10/25


 
К.М. Симонов
 
   
   
В центре — Лариса Жадова-Гудзенко и Константин Симонов
 
   

Борис Панкин – известный писатель и дипломат, в трудные дни осени 1991 года министр иностранных дел СССР, позднее – Чрезвычайный и полномочный посол в Великобритании. Он близко знал и писал о жизни и творчестве Ф. Абрамова, В. Тендрякова, Ю. Трифонова, В. Шукшина и других мастеров «строгой литературы», так назвал он свою книгу о них. Б. Панкин написал роман «Второе дыхание» – художественную биографию К.М. Симонова.

Предлагаем читателям отрывки из него

1979
Лариса (Лариса Жадова – жена К. Симонова) приехала ко мне на дачу, и мы сели за письменный стол, каждый с экземпляром моей рукописи. Вначале она, в сущности, снова сказала то, что уже говорила по телефону, только более собранно, деловито, и я был счастлив её словам. Получилось так, что мы как бы перечитали заново, каждый своими глазами, но взглядом – оттуда, из того времени, строки, посвящённые поре, когда мы были оба влюблены в Симонова, каждый по-своему – я по-мальчишески, с завистью к строкам его стихов и прозы – тогда уже мечтал о карьере пишущего, она – по-девичьи, целомудренно, позже с ревностью, затаённой к той, ещё неведомой, кому он посвящал тогда почти всё, что писал в стихах. «Мы влюблялись по Симонову, ссорились и «мучились от разлук» по Симонову. По Симонову учились ненавидеть врага и дружить терпкой, горьковатой, как дымок его неизменной трубки, дружбой... Он всегда на фронте, всегда там, где жарко. Он любит и любим, и свидетелей его любви – миллионы, и любовь у него не такая, как у всех. Он был для нас в те военные и послевоенные годы и символом, и реальностью одновременно, и человеком, и книгой...» Неплохо, кажется, сказано, чёрт побери. Как будто бы оно на мгновение вернулось к нам, то время, и я, вызвавший его этими строками, чувствовал в те минуты ни с чем не сравнимое ощущение властелина его.
– И знаете, – сказала Лариса, возвращая этим нас на землю, – мне показалась не то что лучше, но законченнее первая часть... Эта юношеская влюблённость... Ну а вторая – она и сложнее, тут и противоречий у вас больше...
Это уже был голос редактора, опытного и искушённого в изложении своей мысли. И у меня было достаточно натренированное ухо, чтобы распознать его интонации, встрепенуться и мысленно подобраться.
– Вот это место со Сталиным, например, – продолжала Лариса ровным, без малейшей краски в звучании голосом, но я понял, что это – главное. – Вот это место со Сталиным, – повторила она. – Не получается ли у вас, что К.М. лучше относится к Сталину, чем на самом деле это было? Ну, что он не разобрался в нём до конца, что ли.
Я понял тут, что ждал этого возражения, ждал его всегда, тогда ещё когда строки, о которых мы теперь говорили, ещё и не были написаны, когда они только крутились в моей голове.
– Но ведь я только привожу то, что Константин Михайлович сам мне говорил в те часы, когда мы с ним гуляли по больничному двору, о чём вот и упомянуто. И без особых выводов.
Сослаться на первоисточник – это была первая, самая естественная и самая непрочная линия обороны.
– Ну, может быть, вы не так поняли его, а может, это было под влиянием минуты... Он же не мог высказаться тогда всеобъемлюще... О его отношении к Сталину нельзя судить по отдельным словам, надо судить по всему, что он написал... И по тому, что собирался написать – и написал, – теперь она не могла уже скрыть волнения, – но не опубликовал. Я покажу вам, если хотите, осталось надиктовок на эту тему листов на пятнадцать... Только пусть это останется между нами. К.М. распорядился сдать в ЦГАЛИ и не вскрывать пятьдесят лет. Один экземпляр, тоже по его настоянию и с тем же условием, я отправила в ЦК. И один, – она сделала непроизвольную паузу, – оставила у себя. Я вам дам почитать, и вы поймёте...
У меня дух захватило от такой возможности. Но, душа поперечная, я всё-таки спросил: не та ли самая это вещь, о которой он мне в больнице рассказывал? Он говорил о листах двенадцати-тринадцати. Вот видите, у меня об этом упомянуто, он говорит: «Постарался сказать о нём в меру того, как я его люблю – с усмешкой и не люблю».
Наверное, Лариса Алексеевна всё-таки не ожидала такой настырности с моей стороны. Она снова немного помолчала, и в молчании этом теперь слышалось неудовольствие.
– Тогда я вам должна... должна показать. Это не только моё мнение. Это, так сказать, пометки на полях ваших воспоминаний одного нашего друга, человека, который очень, очень хорошо знал Константина Михайловича...
Она отколола от моей рукописи исписанную бисерным почерком четвертушку листа, которая давно уже интриговала меня, и протянула мне.
«Невольно от Б.Д. Возникает, – было написано там, – что К.М., в сущности, неплохо относится к Сталину или ещё не решил, как к нему относиться. Это не так. Именно потому, что его отношение было безоговорочно осуждающим, именно поэтому (так бывало и в отношении к другим людям) он стремился быть объективным, не упрощать и не облегчать. В ту же пору К.М. много говорил со мной о Сталине, и я пишу это со всей ответственностью. Он говорил, что Сталин велик, но страшен...»
– Велик, но страшен, – произнесла она вслух и, как мне показалось, с нескрываемой гордостью за того, кому эти слова принадлежали.
– Велик и страшен, – совершенно машинально повторил я.
Я не слышал от К.М. именно этих слов, но подумал теперь, что это – именно то отношение, которое я и стремился интуитивно передать. Вот же. Вот оно, это ключевое место в моём очерке, из-за которого, собственно, и вышел спор: «Константин Михайлович приводил немалое число таких реплик, указаний, резюме Сталина, нередко действительно поражавших (во всяком случае, в мастерском пересказе Симонова) неожиданностью и какой-то даже своеобразной мудростью, которой он и теперь, когда у него уже не оставалось никаких романтических иллюзий в отношении этой фигуры, не мог не воздать должное, следуя своей до предела обострённой объективности. Что же касается той опасности, которую, по свидетельству моего собеседника, Сталин нёс в себе ежедневно и ежечасно для каждого из тех, кто с ним соприкасался, то в ту давнюю пору она, как мне представлялось, выглядела в глазах Симонова неким природным явлением, стихией характера, которая капризна, но неизбежна и может и покарать, и одарить в одно и то же время. И чтобы меньше ущерба было нанесено стихией, надо постараться постигнуть закономерности, которым она подвластна. Риск всё равно неизбежен, но он значительно меньше для тех, кто опасность ожидает заранее... Представьте себе, что вы входите в руководящий кабинет, обнаруживаете, что в руководящем кресле сидит тигр. Сидит, курит трубку и время от времени встаёт, чтобы прогуляться по ковру на мягких задних лапах, а передней – потрепать вас по загривку. Кто больше шансов имеет остаться невредимым? Тот, кто принимает как должное, что в кабинете сидит тигр, или тот, для кого это – нонсенс, кто ошеломлён и не может скрыть своих чувств?»
Тигр... Только теперь, перечитывая эти строки вновь вместе с Ларисой, я понял, что не мною придуман этот образ и не одними только разговорами с К.М. Симо-
новым во время наших с ним больничных прогулок он навеян. Это же прямо из «Живых и мёртвых», из бесед Серпилина со Сталиным...
– Велик и страшен, – снова повторил я, глядя в одну точку. – Другое дело, как я отношусь к этой формуле.
– Так вот, и не получается ли у вас, что автор воспоминаний знает, что такое Сталин, а герой его – нет? – заключила Лариса.
Это сказано было предельно тактично и миролюбиво. Обидеться тут, если только не распалять себя намеренно, было абсолютно не на что. Но и не услышать того, что осталось, так сказать, за кадром, невысказанным, тоже было нельзя.
Неужели вы, сравнительно ещё молодой человек – я тогда приближался к пятидесяти, – встретивший войну мальчишкой, а в годы там коллективизации, индустриализации и проч. вообще ничего ещё не смысливший... Неужели вы, студент в эпоху «ленинградского дела», постановлений о журналах «Звезда» и «Ленинград» и им подобных, думаете, что вы могли больше разобраться в этом вопросе, а не он – кто прошёл войну от первого до последнего дня, кто лично знаком со Сталиным, со всеми, кто его окружал, кого он возвышал и кем жертвовал... Не он, для которого, если хотите, ответ на вопрос, что же такое Сталин, стал делом всей жизни, всего творчества... Потому что ответить на этот вопрос – значит сказать и о себе, кто ты такой.
Это и многое другое прозвучало для меня в тот самый момент в её коротком риторическом вопросе, в её почти бессловесном укоре.
– Но что же мне делать, – в шутливом отчаянии воздев к потолку руки, воскликнул я, – что мне делать, – сказал я, отвечая, собственно, не на то, что было сказано ею, а на то, что сказалось, – если в этой формуле мне правильной кажется только вторая её часть.
Она совершенно обескураженно смотрела на меня. Словно бы мысль о возможности и такого подхода впервые пришла ей сейчас в голову.
– В общем, – с заметной усталостью сказала она наконец, – вы делайте как знаете. Я высказала свои соображения, и не только свои, а вы поступайте как знаете. – И тут она неожиданно и щедро улыбнулась: – Как считаете нужным, так и поступайте. Так бы вам, наверное, и К.М. Симонов сказал.
И я подумал в тот миг с облегчением, что не только слова, но и манера, в которой они были сейчас произнесены, были точно симоновскими.

1969
Встреч с самим Симоновым при его жизни, собственно, у меня было немного. И первая – в «Арагви», куда меня пригласил один из моих тогдашних друзей, журналист, много лет проработавший корреспондентом в Соединённых Штатах.
– Будет Симонов со своей женой, – сказал он как бы мимоходом и добавил, явно не без рисовки, – если ты, конечно, не возражаешь.
Возражаю ли я? Хо-хо... – словно бы запело что-то у меня внутри. Но  виду я не подал. Положение, которое я занимал – главного редактора «Комсомольской правды», уже обязывало. Я только уточнил с озабоченным видом ещё раз, во сколько и где именно мы встречаемся. Вечная табличка «Мест нет» и страж в позе ментора у дверей могли сыграть роковую роль.
Сейчас не буду говорить о том, как я себя чувствовал при той первой встрече с Симоновым и какое он на меня впечатление произвёл. Речь о Ларисе. Признаюсь, я абсолютно не задумывался в ту пору, какая же такая жена у Симонова. Воображение моё, как, наверное, и всех моих сверстников, ещё не освободившихся от магии любовной симоновской лирики военных лет, было целиком захвачено Серовой. Я тем не менее знал, конечно, – это уже была вторая половина шестидесятых годов, – что они давно разошлись, что с Серовой – нехорошо, хотя что именно нехорошо, никакого понятия не имел! По той ли, по другим ли каким причинам, но жена Симонова, Лариса Алексеевна Жадова, для меня в тот вечер как бы и не существовала, а я был рад, что, занятая разговором с моей женой, с которой они когда-то давно, в гудзенковскую ещё пору, встречались в «Литературке», Лариса Алексеевна почти не адресовалась ко мне – так же, как и я к ней.
Ещё в «Арагви» мы с Симоновым условились, что я на своей казённой «двухсменной» машине подвезу их, за поздним временем, до дома. И первое, что я ляпнул, когда мы вчетвером погрузились кое-как в «Волгу» – Лариса Алексеевна впереди, рядом с водителем, – это спросил недоспрошенное за ужином: «Почему же всё-таки вы не пишете больше стихов?» Спросил и тут же ужаснулся: боже мой, сколько же, наверное, раз его об этом спрашивали на всякого рода литературных вечерах... И тут я, как какой-нибудь псих, фанатик. А ведь профессиональный вроде бы человек. Симонов, однако, отнёсся к вопросу очень спокойно.
– Стихи, – сказал он, – вы, наверное, имеете в виду лирические стихи, точнее сказать, интимные, пишутся тогда, когда жив нерв любви, а когда он умирает... – тут я в ужасе покосился на сидевшую впереди Ларису Алексеевну.
Она сидела спокойно, и трудно было понять, слышит или нет.
– А когда он отмирает, – абсолютно спокойно продолжал Симонов, – то продолжать сочинять стихи на эту тему было бы попросту грешно.
Всё это, повторяю, спокойно, раздумчиво, с хрестоматийной симоновской картавинкой: да-да, попросту грешно.
– А вообще, почему же, я стихи сочиняю, например эпиграммы. Хотите, прочитаю одну? – с неуловимой улыбкой.
Мы – дружно: «Конечно, хотим!»

Ворона в октябре
Жемчужное зерно искала.
Напрасен труд –
Журнал был весь из к...

Объяснять нам, что слово «Октябрь» в данном случае надо было бы писать с большой буквы и ставить в кавычки, нужды, естественно, не было... Восторженным нашим восклицаниям, казалось, не будет конца.
Так мы познакомились, и потом при коротких, часто мимолётных встречах с Ларисой Алексеевной я ловил себя с неловкостью на том, что не всегда, во всяком случае, не сразу мог даже вспомнить её имя. И три раза назвал-таки почему-то её Людмилой Алексеевной. Она не возражала, не поправляла меня и только поднимала каждый раз с каким-то обидным недоумением свои тонкие дугообразные брови.

1989
Если стихию разыгравшейся гласности сравнить с морем, имя Симонова на её устах было, что лодочка на морской волне. Дует всё ещё лёгкий ветерок, а барометр уже показывает на бурю. Как бы ни разгулялась стихия, всё перед глазами – то взмывает на гребень одной волны, то проваливается стремглав вместе со следующей в пенящуюся бездну...
Вот Алексей Аджубей приводит слова Микояна о том, что «главного редактора «Литературки» могли ждать большие неприятности, если бы Сталин не умер раньше, чем успел дать распоряжение разобраться с газетой, которую редактировал Константин Симонов».
А вот Даниил Гранин рассказывает, как уже после смерти Сталина в Ленинграде устраивают ещё одно судилище над Зощенко – не хочет каяться в давно предъявленных ошибках, да и только. «Мы уже давно напечатали в «Новом мире» его партизанские рассказы. Поверили товарищу Зощенко и напечатали. Что же изображать из себя жертву Советской власти?»
Вот мелькнуло в очередной статье о «рашидовщине»: К. Симонов не стал переводить Рашидова, когда жил в Узбекистане, хотя ему за это сулили разные блага. Зато в пику Рашидову переводил гонимого им Абдуллу Каххара.
И вот Владимир Дудинцев снова, как в пору «оттепели», одаривший нас на старте перестройки бунтарским романом, рассказывает в интервью, как Симонов печатал в том же «Новом мире» его «Не хлебом единым», каким смелым редактором и блестящим тактиком он себя показал. Одно интервью, другое, третье... Акценты незаметно, как стрелка на часах, смещаются, и вот уже вместо храброго редактора перед нами перестраховщик: роман крамольный напечатал, а автора его за непричёсанное выступление раздолбал...
Теперь уже каждый наш редкий разговор с Ниной Павловной (Нина Павловна Гордон – бессменный секретарь Константина Симонова) начинался с её вопроса, звучавшего почти как слова классического романса: «Читали ль вы?» «Как не читали! Я «Новый мир» не смогла выписать... Мне вчера позвонили и прислали – Золотусский... Это ужасно, просто ужасно, что он пишет...»
А он пишет, что «К. Симонов, думая закончить цикл романов о Серпилине битвой за Берлин и намереваясь показать трагедию этого события (так он мне говорил в 1966 году), завершил их случайной смертью своего героя, которому в условиях уже нового исторического этапа (хрущёвские свободы кончились) не следовало чересчур много знать и слишком о многом думать».
И вот мы сидим и разгадываем этот ребус. И я пытаюсь успокоить Нину Павловну рассуждениями о том, что это же нонсенс – критиковать романиста не за то, что он написал, а за то, что не написал. Тем более что вот, пожалуйста, Юлиан Семёнов (это напечатано почти одновременно с Золотусским) совершенно по-иному трактует этот вопрос. И тоже, кстати, со ссылками на разговор с К.М.: «Константин Симонов, когда я спросил, отчего он не продолжил «Солдатами не рождаются», усмехнулся: «Я воевал за освобождение моей Родины. Всё, что произошло потом, новый цикл, с иными героями и потаёнными целями, но писать его будет кто-то другой». Можно, говорю я, спорить или соглашаться с К.М., рассуждать о пристрастиях писателя к тем или иным темам, но смешно видеть здесь какой-то криминал, хотя бы и морально-литературный. Это уж отдаёт тем самым, с чем мы боремся.
– Вы правы, – говорит слегка успокоенная Нина Павловна. – Но ведь он пишет не только об этом. Вы всё читали, вы внимательно читали? Он возмущается тем, что романы Симонова стоят в представлении читателей на одной доске с романами Гроссмана, в то время, мол, как...
Я всё, конечно, читал, и внимательно. Просто не хотелось лишний раз расстраивать Нину Павловну. И я показываю ей напечатанное в «Литературке» выступление Евтушенко на Съезде народных депутатов, где он разносит в пух и прах идеологических пожарников, которые, как он выражается, из всех шлангов поливали лучшие книги о войне: «В окопах Сталинграда» Некрасова, «3а правое дело» Гроссмана, «Мёртвым не больно» Быкова, военные дневники Симонова...
Нина Павловна не видела ещё этого номера газеты, что-то слышала по телевидению и теперь жадно впивается глазами в нонпарельные строчки...
Следующий раз мы с ней вслух читаем интервью, которое давал Юрий Любимов в «Известиях» о том, как рождался Театр на Таганке и как уже после первого спектакля его попытались закрыть. Спасла газета «Правда», спасла статья Константина Симонова о «Добром человеке из Сезуана». Спасли рабочие двух заводов – «Станколита» и «Борца». Их наши доброхоты позвали на спектакль, чтобы они от имени всего пролетариата, так сказать, заявили, что такое искусство народу не нужно, а они посмотрели и говорят: спасибо, нельзя ли это и к нам на заводы привезти?..
Юрий Петрович Любимов – авторитетнее и неподкупнее свидетеля сейчас, пожалуй, не сыщешь, соглашается Нина Павловна, он только что вернулся из эмиграции, он не ожидал, как некоторые, перестройки, чтобы начать делать и говорить, что думает... Нина Павловна вспоминает, что К.М. по крайней мере дважды выступал на знаменитых прогонах можаевского «Кузькина», возмущался тем, что зажимают такую прекрасную, смелую вещь.
А через несколько дней снова звонок от Нины Павловны, благо я нахожусь в Москве в отпуске, и снова взволнованный голос: «А вы читали?»
На этот раз «Московские новости»: Альберт Плутник «О повести
И. Эренбурга «Оттепель» и не только о ней». Да, не только и не столько о ней, сколько о статье Симонова о ней. Вернее, о его содокладе на Втором съезде писателей в 1954 году, на основе которого была сделана эта статья. Мы с Ниной Павловной хорошо помним и тот и другой документ. Их копии лежат во «Всё сделанном». Как и его поздняя надиктовка, в которой он попытался рассказать, как и почему разошлись его и Эренбурга дороги. Он там прямо говорит, что жалеет, что написал эту статью.
– Но об этом никто не знает, – горестно вздыхает Нина Павловна. – И о том, как ещё раньше он устроил Эренбургу юбилей. И если бы не устроил, его бы, может быть, арестовали.
Я смущённо развожу руками. Ведь в одном из первоначальных вариантов нашего фильма (фильм о Константине Симонове по сценарию Б. Панкина. – Ред.) об этом было. А потом выпало...
Нина Павловна понимает, конечно, что дело не в отдельных упоминаниях и эпизодах. Положительных и отрицательных. Нужна какая-то руководящая нить, которая связала бы воедино десятки, если не сотни таких эпизодов и эпизодиков. Дала бы цельный образ.
– Поймите, – уверяет она меня в том, в чём я и сам убеждён. – Это очень важно. Именно сейчас. Объяснить Симонова – объяснить всё наше время.
Несколько лет назад явилась в недрах симоновского клана затея опубликовать рукопись К.М. «Глазами моего поколения». Ту самую, о которой он мне рассказывал в больнице, а Лариса давала тайком читать. Катю (дочь Ларисы Жадовой. — Ред.) тоже убедили. Повлияла, наверное, атмосфера вокруг. Столько каждый день, куда ни глянь – в газетах, в журналах, появляется забытого, неизданного, такого, что иной раз, словно по волшебству, меняет традиционное представление о писателе или учёном. Снимают с полок, достают из столов. И всё главным образом связано с культом. А тут лежит такая вещь... С подзаголовком «Размышления о Сталине».
Когда поинтересовались мнением Нины Павловны, она бурно запротестовала. Во-первых, это будет нарушением воли покойного. Ведь вещь так и начинается: рукопись, к работе над которой я сегодня приступаю, не предназначается для печати... В полном виде я намерен сдать её на государственное архивное хранение с долей надежды, что и такого рода частные свидетельства... смогут когда-нибудь представить интерес».
Ей возразили: но ведь К.М. тут же сделал по крайней мере две оговорки. Он сказал, что рукопись не предназначается для печати – в полном виде. И – в ближайшем обозримом будущем. Но со времени его смерти уже минуло много лет. И каких лет. Тут за месяц происходит такое, чего раньше не случалось десятилетия... Даже К.М. не мог предвидеть такого.
Но Нина Павловна твёрдо стояла на своём: он не мог предвидеть и другого, когда он начал диктовать – в феврале 1979 года, что он уже не успеет вернуться к ней ещё раз. Ведь тут он просто выложил всё, что помнил. И даже не ставил себе на этом этапе задачи как-то осмыслить всю эту фактуру...
Ко мне как члену комиссии по наследию тоже обратились за советом. Это был хороший повод для меня перечитать работу. Я был согласен с Ниной Павловной. Странное дело – публиковать работу предлагали как раз те, кто когда-то спорил со мной об отношении Симонова к Сталину: «Невольно от Б.Д. возникает, что К.М., в сущности, неплохо относится к Сталину или ещё не решил, как к нему относиться...» Но работа, казалось мне, как раз и подтверждает мою концепцию.
Меня не послушали, как и Нину Павловну. Рукопись была напечатана сначала в «Знамени», потом – отдельной книгой, что, как и опасалась Нина Павловна, вызвало новую волну нападок на Константина Симонова.
В «Московских новостях» я попробовал защитить его от преувеличений. Я рассуждал о том, что Симонов не пощадил себя, выкладывая на бумагу всё, как было, – будем же снисходительны к нему, постараемся понять…
Нина Павловна написала мне в Стокгольм: «Спасибо вам за статью о К.М. Она многое объясняет, – и продолжала со всегдашней её определённостью: – Я убеждена, что Л.А. не дала бы сейчас публиковать эту незаконченную, сырую работу, фактически – черновик. Моё отношение к публикации её оставалось прежним».
Я подумал: а как бы сейчас сам Константин Михайлович, будь он жив, отнёсся к этой своей вещи? Вспомнил невольно о другой его надиктовке –  «Мои четыре Я». Чтобы объять и измерить происходящее, ему теперь не хватало бы и этих четырёх, как не хватало уже при жизни. «Размышления о Сталине» – свидетельство тому. И следующая мысль – как озарение. Кому же, как не мне, уже работающему над романом о нём, и стать этим его «пятым Я»?!.


поделиться: