Боровик. Дважды легендарная фамилия

Автор: Леонид ВЕЛЕХОВ
01.11.2009
   
   
 
Генрих Боровик с дочерью Мариной и сыном Артемом, 1999 год  
   
 
Генрих Боровик с женой Галиной, 1957 год  
   
 
Куба, Гавана. С Фиделем  
   
 
Чили, 1972 год. С Сальвадором Альенде  
   
 
Куба, 1960 год. В гостях у Эрнеста Хемингуэя  
   

Накануне своего 80-летия Генрих Боровик вспоминает самые счастливые и несчастливые дни своей жизни

– Вы довольны тем, как жизнь прожита?
– Для меня это очень трудный вопрос. Жизнь поделилась на две части: до гибели Артема и после. Когда говорят, что время лечит, – это неправда. Со временем боль не только не уменьшается, а становится глубже и обширнее. Нет ни одного момента в жизни, когда бы я не вспоминал об Артеме. Просто ни одного. Хотя я очень благодарен судьбе за свою прекрасную семью. У меня замечательная жена – она историк по образованию, когда-то преподавала в школе, где ее до сих пор вспоминают добрым словом, потом работала на телевидении, заведовала отделом культуры в редакции программы «Время». Артем, между прочим, был похож на нее. Мы «поделили» детей – Артем был копией мамы, а моя дочь Марина (она у меня филолог, кандидат наук) – похожа на меня (только, конечно, в значительно улучшенном варианте). Маришу Тема очень любил, а она – его. У меня прекрасные внуки: Ваня – сын Мариши и Дмитрия Якушкиных; Максимилиан и Кристиан – сыновья Вероники и Артема. Уже и правнук есть – трехлетний Эрнестик… И, тем не менее: как можно быть полностью довольным прожитой жизнью, если мы потеряли Артема?

Все началось с театра
– Так много написано про вас, про Артема, а вот про ваших родителей мы почти ничего не знаем…
– С родителями мне повезло. Они очень любили друг друга, я даже не помню ссор между ними – мы жили в атмосфере любви. Отец мой родом из Белоруссии, мама – из Казани. Папа закончил Московскую консерваторию по классу фортепиано и дирижерского мастерства, а мама – балетное училище. Сперва она училась в Казани, потом переехала в Москву, работала в балетной труппе оперного театра Зимина, вскоре оказалось, что у нее и голос неплохой. Она стала актрисой музыкальных театров, и они с отцом познакомились в гастрольной поездке – отец аккомпанировал на концерте, где пела и танцевала мама. Поженились они в 1924 году в Сухуми. Не расписывались – тогда никто не обращал на это внимания. Они зарегистрировали брак в конце 1945 года, когда мне надо было получать паспорт. Это уже было в Пятигорске, где родители, начиная с 1939 года, работали в театре музыкальной комедии. Мама была настоящей звездой театра, а отец – главным дирижером. Театр был очень сильный. Достаточно сказать, что там начинал Михаил Водяной, а в балете дебютировал Махмуд Эсамбаев. Когда в 1944 году всех чеченцев депортировали, театр сумел его отстоять. Между прочим, мама однажды ему сказала: «Махмудик, ты будешь великим танцором!» И он это запомнил на всю жизнь. Мы потом с ним дружили, хотя встречались нечасто.
А сама мама всегда хранила в памяти, как однажды в Кисловодске, после спектакля «Розмари», в котором она играла Ванду, к ней пришла за кулисы Мария Владимировна Миронова и сказала, что это лучшая Ванда, которую она когда-либо видела.
Мой дед, отец мамы, был портным. Но увлечением всей его жизни были иконы. Он и сам их писал, и собирал, и я помню, как он приезжал к нам в Пятигорск погостить из своей Казани и привозил иконы, которые на всякий случай родители убирали от посторонних глаз под матрац. А дед относил их в местную церковь – демонстрировал и дарил. В Пятигорске была особая в этом смысле атмосфера – все советские годы была открыта церковь, не редкостью были венчания, и я помню, как я, комсомолец, не раз бывал шафером…
– Наверное, неслучайно уже в зрелые годы вы пришли к театру – стали писать пьесы, а потом и вовсе оказались в самом эпицентре театральной жизни, став главным редактором лучшего советского театрального издания, журнала «Театр»… Гены сработали, не так ли?
– Конечно. Моя творческая жизнь и началась с театра. Я помню, как в 1942 году мы эвакуировались вместе с театром из Пятигорска – оказались сперва во Фрунзе, затем добрались до Дальнего Востока, где из актеров и музыкантов была сформирована группа для культурного обслуживания личного состава Тихоокеанского флота. Так вот, статистов не хватало, и я, ученик шестого класса, выходил на сцену в маленьких ролях. Как сейчас помню, в оперетте «Коломбина» я должен был появиться в третьем акте, одетый в морскую форму, и сказать: «Убрать ящики!»
Так что я и в детстве мечтал о театре, но хотел стать не актером – в своих актерских способностях я не был уверен, – а режиссером. Но потом, уже в конце войны, когда я учился в старших классах, я увлекся журналистикой. Зачитывался газетными репортажами и очерками Эренбурга, Симонова, Полевого и, когда узнал, что в Москве открылся институт международных отношений, решил поступать туда. Когда я приехал в Москву, то не очень был уверен в своих шансах и в качестве запасного варианта держал ГИТИС. Но, слава богу, к нему прибегать не пришлось…

Мечта студента и правда жизни
– Давайте тогда перейдем к журналистике. Вы упомянули громкие когда-то имена, а я подумал: какая все-таки обманчивая профессия – журналистика. Особенно в нашей стране. До такой степени она заложница своего времени, что, стоит времени перемениться, и ничего не остается от того, что вчера считалось чуть ли не классикой. На наших глазах время не просто переменилось, а переломилось, и мы живем в эпоху, фактически отрицающую свою предшественницу. И что осталось сегодня от этих людей – Эренбурга, Полевого, Симонова, – кроме звучных имен?
– Вопрос очень серьезный, а ответ на него – пессимистический. Вы сказали, что от них остались только звучные имена? А я-то боюсь, что и имен не осталось. Молодежь книг не читает и журналистов того времени уж точно не знает, хотя среди них были очень высокого класса профессионалы. И очень искренние люди. Мы начисто перечеркнули свое прошлое и, вместе с сатанинским сталинизмом, вычеркнули все доброе и хорошее. Мы забыли, что многие люди искренне верили в высокие идеалы и святые цели. Мы просто отбросили то время, пинаем его ногами, иронизируем над ним, презираем его – и это не самое правильное отношение к своему прошлому. Тут даже не вопрос порядочности, проблема гораздо серьезнее. Если мы будем так относиться к прошлому, мы не сможем извлечь из него уроки.
– И это говорите вы – человек, который нашел себя и в том, прошедшем времени, советском, и в новом, послесоветском. Многие люди, не только вашего поколения, но и более молодого, не смогли этого сделать, сломались, озлобились, ушли в себя. Но раз вы сумели понять новое время, значит, критическое – пусть не нигилистическое – отношение к старому зрело в вас давно, не так ли?
– Конечно. Вы знаете, сколько было вопросов в анкете, которую мы заполняли при поступлении в институт? 201. И двести вопросов были придуманы так, что ни одна хоть сколько-нибудь «сомнительная» деталь вашей биографии не могла остаться упущенной. Но главная «мудрость» людей, составлявших анкету, заключалась в том, что за двумястами предельно конкретными вопросами следовал 201-й: «Что еще вы можете о себе сообщить?»
Ужас в том, что, когда я заполнял эту анкету, я испытывал чувство невероятной ответственности и гордости! Через год мы снова заполняли такую же анкету – для того, чтобы пойти на экскурсию в Кремль. Уже потом я понял, что это делалось специально: чтобы сличать две анкеты в поисках разночтений. Но тогда мне и в голову не приходила мысль ни о каком подвохе. Вы знаете, о чем я мечтал, когда шел в Кремль? О том, что я встречу там Сталина и подойду к нему, чтобы рассказать обо всем, что я знаю, что творится в нашей жизни неправильного, несправедливого…
Потом я стал журналистом и узнал очень многое, чего не знал раньше. Но, вы знаете, это не поколебало мою веру в идеи социализма. Я и сегодня в них верю. Работая в США, я пришел к убеждению, что идеал – это конвергенция, взаимное проникновение, синтез лучших идей и достижений социализма и капитализма. И это не утопия: Швеция, Норвегия, в какой-то степени Франция – доказательства того, что этот идеал достижим.
Что же касается нашего социализма, то, конечно, со временем я увидел все его изъяны. Одна из главных бед состояла в том, что нами руководили малообразованные люди. Была сделана ошибочная ставка на «классово близких», а не на самых умных и знающих.
Когда пришел Горбачев, у меня вновь появилась надежда. Я очень хорошо помню, как в дни его «дебюта» в Ленинграде – это был май 1985 года, – я был в доме творчества писателей в Малеевке и смотрел трансляцию по телевизору. Рядом со мной в холле сидели и смотрели телевизор еще человек десять – люди, умудренные жизненным опытом, которых, как говорится, на мякине не проведешь. И когда они увидели, как Горбачев разговаривает на ленинградской улице с людьми – без бумажки, безо всякой охраны – у них лица изменились! А когда репортаж закончился, мы все встали и начали аплодировать! Я и сегодня испытываю к Горбачеву глубочайшую симпатию и доверие. К сожалению, ему не удалось сделать то, что он хотел…
Так что, конечно, я все видел и понимал. А видел я многое. Я помню приезд Косыгина в Соединенные Штаты – это был нормальный человеческий диалог, разговор на равных. Я помню приезд Хрущева – это было зрелище совсем другого рода, хотя я относился к Никите Сергеевичу с большой симпатией. К слову, рассказ о том, как он стучал башмаком по трибуне в ООН, – чистая выдумка. Кулаками по трибуне поколотил – это было. А башмак он снял, уже сидя в зале, и поднял над головой филиппинского, если я не ошибаюсь, представителя, вот и все. Я помню, ко мне с моим коллегой Борей Стрельниковым бросились в этот момент американские журналисты и спрашивают, мол, что это значит?! Я смотрю на Борю: он бледен, как бумага, и не знает, что говорить. Я наверняка тоже имел бледный вид. Слава богу, кто-то из американцев, того не ведая, нам удачно подсказал ответ: может быть, спрашивает, есть такой русский обычай – снимать башмак в споре? Вот-вот, завопили мы в голос, это наш старый национальный обычай!
– Готовясь к этой беседе и изучая вашу биографию, я обратил внимание, что вы побывали чуть ли не во всех «горячих точках» второй половины двадцатого века. Это как-то нетипично для советского журналиста-международника: в основном ваши респектабельные коллеги писали публицистические колонки, обличая мировой империализм. А вы что искали в «горячих точках»? Может быть, подпитывали таким образом романтическую веру в социализм и революционные идеалы?
– Вы знаете, я об этом никогда не думал. Наверное, отчасти вы правы. Хотя прежде всего я «подпитывал» веру в собственную профессию, в журналистику. Я уверен: журналист должен видеть своими глазами то, о чем он пишет. Тем более я всегда тяготел к литературе, и мне была важна не столько внешняя канва событий, сколько люди – то, что с ними происходит, как они себя ведут в этих событиях, что чувствуют. Собственно, от людей и «подпитываешься» больше всего: я помню, как много в этом смысле дала мне Куба в 1960-м, встречи с Фиделем, Че, Хемингуэем…
– Куба – это, конечно, особая глава в вашей биографии…
– Да, безусловно. Куба была для всех нас каким-то проблеском надежды. Я помню, как Хемингуэй рассказывал мне с горящими глазами о «барбудос». «Это первое честное правительство на Кубе!» – сказал он перед всем миром. Кроме всего прочего, Куба открыла мне Латинскую Америку, которую я до этого совсем не знал. Уже двенадцать лет спустя, в 1972-м, заканчивая свое пребывание в Соединенных Штатах, я добился командировки по Латинской Америке. Я побывал там в одиннадцати странах. Встречался с замечательными людьми, включая Сальвадора Альенде, который принял меня дома и дал почти двухчасовое интервью. Попутно искал нацистских преступников. Для этого даже пытался пробраться в колонию «Дигнидад», где их было немало. Но главное – я узнал, почувствовал свободолюбивый дух этого континента! Моя пьеса «Интервью в Буэнос-Айресе» – о трагических событиях в Чили – обошла почти сотню театров нашей страны, была поставлена в Нью-Йорке, Токио, Стокгольме, Мадриде и в других городах мира.

Момент истины
– Вы видели вблизи многих политических лидеров, с кем-то, как с Горбачевым, постоянно общались, фактически сотрудничали. Я хочу вас спросить: каков, на ваш взгляд, идеал взаимоотношений журналиста и власти? Не лишает ли его приближение к власти свободы маневра, независимости?
– Если это приближение происходит в интересах поисков правды, то нет. Власть все равно всегда стремится ангажировать журналиста – это ее естественный импульс. Единственным «иммунитетом» от того, чтобы быть подкупленным или устрашенным – эти две опасности всегда подстерегают людей нашей профессии, – может быть, повторяю, то, что журналист хочет докопаться до правды и движим этим желанием в первую очередь.
– Из-за желания «докопаться до правды» вам лично приходилось вступать в конфликт с властью?
– Могу привести пример. В декабре 1979 года наши войска были введены в Афганистан. В конце января 1980-го я туда поехал в составе группы журналистов. В начале мая тяжело заболел мой отец, и, получив телеграмму, что он при смерти, я срочно вернулся в Москву. К тому моменту я уже изъездил весь Афганистан, и, хотя война еще не приобрела тот жуткий облик, который стал ее отличать годом позже, многие наши просчеты уже были вполне очевидны. Мы не были готовы к этой войне – не имели адекватного представления о стране, что в ней на самом деле происходит, чем она живет, как она устроена в политическом, социальном плане… Ко мне подходили наши офицеры и признавались, что они ничего не понимают в том, что происходит вокруг, с кем они воюют, за что… За все эти три месяца, что я пробыл в Афганистане, я не написал ни одного репортажа – не мог. Так вот, когда я досрочно вернулся в Москву, то первым делом отправился к своему однокурснику и другу Жене Самотейкину, очень хорошему человеку, который в то время был референтом Леонида Ильича. Я рассказал ему о своих впечатлениях от того, что увидел в Афганистане, в надежде, что все это дойдет до Брежнева. Но Женя, выслушав меня, честно признался, что Брежнев болен, попасть к нему в ближайшее время вряд ли удастся. И предложил мне устроить встречу с Епишевым – начальником Главного политуправления Советской армии. Назавтра я пошел к Епишеву, тот меня не принял, сославшись на занятость, и мне пришлось довольствоваться беседой с одним из его замов. Часа три мы с ним проговорили про Афганистан, он сказал, что доложит мои впечатления Епишеву, и я ушел с сознанием честно выполненного долга. На другой день мне позвонил еще один мой товарищ, Коля Шишлин, возглавлявший лекторскую группу при генсеке, и попросил прийти. Выяснилось, что ему звонил Епишев, кричал, что таким, как я, нельзя доверять, зачем меня послали в Афганистан, я способен только панику сеять, и т.д., и т.п. В довершение сказал, что будет жаловаться на меня Генеральному секретарю. Я понял, что моя журналистская карьера закончилась. Но еще через два дня мне опять звонит Коля и просит приехать. Выяснилось, что он рассказал о разговоре с Епишевым Черненко, который в ту пору заведовал общим отделом ЦК КПСС. Тот немедленно позвонил Епишеву и сказал ему: «Ты что? К тебе пришел честный человек, искренне поделился своими размышлениями и тревогой, а ты его за это наказать хочешь?!»
После этого, уже похоронив отца, я снова вернулся в Афганистан. Но так я оттуда ни строчки и не написал. Мало того: у меня был договор с Мосфильмом на сценарий о нашей «победоносной» афганской войне. Картину должен был ставить Евгений Матвеев. Он очень ждал сценарий, чтобы приступить к работе. Но я ему сказал: «Женя, то, что я напишу, ты не поставишь. А если поставишь, то это никто на экран не выпустит, и нам с тобой будет крышка. А врать я не хочу…» И расторг договор.
– То есть для вас Афганистан стал своего рода моментом истины?
– Да. Как, впрочем, и для Артема. Он, конечно, попал в Афганистан уже в период перестройки и имел возможность написать и напечатать то, о чем я и мечтать не мог. Но это тоже было непросто, и Артему очень помогло заступничество Юлия Воронцова, который в ту пору был послом в Кабуле, Бориса Громова, Валентина Варенникова…

Звездный час
– Вы на Артема сильно повлияли в профессиональном плане?
– Я об этом никогда не думал. Сегодня, перечитывая его, я вижу, что он пошел дальше меня во всех отношениях. В том числе в соединении журналистики и литературы. Мне это тоже было близко, но у Артема гораздо больше чисто писательских наблюдений, отступлений, чем было у меня, тем более в его годы.
– Но вы разбирали критически его вещи, давали советы?
– Нет. Мне так нравилось, как он писал, что я считал своим долгом лишь подбадривать его. И еще – я очень за него боялся, потому что он постоянно лез на рожон.
– Как вы считаете, какой был его звездный час в профессии?
– Я думаю, книга «Спрятанная война»…
– То есть Афганистан?
– Да. И не только. У него была телепрограмма, в которой встретились генерал Сергеев, командовавший в ту пору ракетными войсками стратегического назначения, и генерал Баттлер, командовавший аналогичными соединениями в армии США. Они встретились на кухне – два человека, которые в течение многих лет смотрели друг на друга через прорезь прицела ядерного оружия, образно говоря. Когда Тема погиб, Баттлер прислал письмо его сыновьям, моим внукам, Максимилиану и Кристиану. Он написал, что Артем перевернул его мировоззрение, заставив увидеть в «потенциальном противнике» такого же, как он сам, нормального человека. И после этого, писал Баттлер, он подал в отставку…
– Да, это действительно звездный час, ничего не скажешь. А ваш какой? А то вы всегда переводите разговор на сына, но эта беседа – о вас прежде всего…
– Наверное, встреча с Керенским в Нью-Йорке. Я ведь ни у кого тогда не спрашивал разрешения на эту встречу, понимая, что никогда «добро» не получу. И мой очерк, конечно, не напечатали, хотя, когда я его написал и отправил в «Литературку», там все были в полном восторге. А потом, уже в конце 1990-х, мне попалась книга «История советской политической цензуры», где я обнаружил рассекреченное письмо Главлита о том, как его доблестным работникам удалось в последний момент пресечь публикацию вредного очерка Боровика о встрече со злейшим врагом Советской власти Керенским… Но вообще было много встреч, которые я не рискну называть своими звездными часами, но они мне очень дороги: Альенде, Че, мать Тереза, Иоанн Павел II, Рейган…
С Рейганом была замечательная встреча – вообще первая встреча советских журналистов с американским президентом, если не считать беседу Аджубея с Кеннеди. Меня назначили руководителем этой группы, хотя в ту пору от активной международной журналистики я отошел и был главным редактором журнала «Театр». Но я так понял, что меня и назначили руководителем как коллегу Рейгана по творческому цеху: ведь он был в прошлом актером, а я ушел в драматургию, в театр… Меня на самом деле никогда не интересовали интервью с политиками – заранее известно, что они будут говорить. И самым замечательным для меня был момент, когда интервью закончилось. Совершенно обессиленный – полтора часа мы ему задавали вопросы, – он откинулся на стуле и достал из кармана пачку карточек – знаете, вроде тех, которые используют в библиотеках. У него на этих карточках были записаны «провокационные» вопросы, которые мы, по предположению его референтов, могли ему задать. Он сидел, устало перебирая эти карточки, и вдруг над одной из карточек вздохнул печально и сказал: «Эх, жалко, вы не задали мне вот этот вопрос!.. Я бы вам ух как ответил!..»
А вообще, самый звездный час моей жизни – это мои дети. И внуки. И правнук Дима, он же Эрнестик. Его сперва Эрнестом назвали, а потом, при крещении, все-таки Димой нарекли…
– Эрнест – в честь Че Гевары?
– И Хемингуэя. Я его родителям тогда сказал: «Ребята, вы что, с ума сошли? Вам что, мало Генриха в нашей семье?!»
– Кстати, а вас почему так назвали, я давно хотел спросить…
– 1929 год, расцвет интернационализма, мода на иностранные имена…
– Да, Роберт, тот же Эрнест, Эдуард… Но Генрихов я не встречал в вашем поколении…
– Генрихов было гораздо меньше, вы правы. Да и сейчас – не на каждом шагу… 


 Леонид ВЕЛЕХОВ

Авторы:  Леонид ВЕЛЕХОВ

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку