НОВОСТИ
Убивший в столичном МФЦ двух человек — психически больной антиваксер
sovsekretnoru

Борис Иванов: Наш любимый негодяй

Автор: Леонид ВЕЛЕХОВ
01.11.2001

 
Беседовал Дмитрий ЩЕГЛОВ
Фото из архива Бориса ИВАНОВА

...В кино он играл предприимчивых негодяев различных национальностей («Чисто английское убийство», «Агония», «Версия полковника Зорина»). Они убивали, интриговали, травили – но делали это легко, насмешливо, как бы с французским прононсом. Борис Владимирович не любит нагнетать драматизм. Ни на сцене, ни в жизни. Что до последней, то она сама позаботилась, чтобы сгустить краски. Порой до неправдоподобия.

Тот, кто видел Иванова на сцене, с трудом поверит, что ему скоро 83, что он, мягко говоря, неважно видит, что его левая рука не поднимается выше уровня, отмеченного в 42-м после ранения, что по всему телу – осколочные отметины, а несколько граммов железа так и остались в груди – они даже прощупываются, «за отдельную плату, разумеется», – без улыбки добавляет актер.

Счастливое соединение в его судьбе и характере – драмы и водевиля. Воевал. Умирал. Играл в театре. Был во всесоюзном розыске. Сидел в лагере. Выжил. Вернулся. Этого достаточно на любую жизнь. Он не любит «загружать» своим прошлым. Оно не стало его крестом, камнем, тянущим на дно. Ему угодно казаться ироничным и легким. Почти легкомысленным. Есть, правда, одна небольшая роль в кино – отблеск личного опыта.

– Да, была такая, совсем маленькая, даже название картины забыл. Я играл бывшего пианиста, довольно старого уже человека. На войне ему перебило пальцы. Жить надо, устроился в ресторан, в ансамбль. Что-то еще умеет. А рядом молодые лабухи в пиджаках, расшитых ромашками. Помню, мне очень понравилось это – что я, старая задница, тоже буду в ромашках. Там я по сцене пел для фронтовиков «Бери шинель, пошли домой» Окуджавы. Хорошая песня, настоящая. Когда пришел ее записывать, вижу – сидит Утесов. Мы с ним познакомились в начале 50-х, в ЦДРИ. Был такой ночной театр или, скорее, клуб – «Будильник», где собирались актеры, знавшие толк в смешном. Сочиняли, показывали капустники. Утесов нашу команду хвалил. А тут надо петь при нем. Я говорю: «Не могу, Леонид Осипович, у меня горло окаменеет». Он мне: «Перестань, что за новости!» Ну я и спел. Хотя не столько пел, сколько сыграл. Песня стала популярна, ее часто крутили на радио. Потом ее исполнял Алеша Покровский.

– Борис Владимирович, сколько вы уже в театре, пятьдесят лет?

– Работаю пятьдесят пятый сезон. С сорок третьего года.

– И никогда из «Моссовета» не уходили?

Осень 1942 г.

– В сорок втором в Рыбинске очень недолго послужил.

– А начинали где?

– В Одессе... Мама у меня домашняя хозяйка, папа рабочий. Он в середине тридцатых вышел из партии. Просто не согласен был со всем происходящим, и все. Не хотел участвовать. Даже не представляю, что бы с ним было, доживи он до 37-го. Но он не дожил, умер от рака. Хотел, чтобы я стал врачом. Но у меня, в сущности, и выбора не было. Во дворе нашего дома жила артистка одесского оперного театра. Она давала мне контрамарки. Я неплохо пел. Знал все мелодии, которые слышал в театре. Потом, еще школьником, попал в статисты одесского театра. В общем, я с самого начала знал, что буду только актером. Окончил Одесское государственное театральное училище. Мы мечтали, что это будет институт, туда принимали на базе десяти классов, но так оно училищем и осталось. Я его закончил 22 июня 1941 года. Мы играли Мольера. Утром надо было прогнать, потом – домой пойти пообедать, а вечером, после спектакля, был заказан банкет в гостинице «Лондонской». Деньги собрали, выложились, все ведь пижоны. Ну и началось... С утра все было очень странно. Какая-то техника двигалась, войска. В Одессе вообще это часто происходило. Мы и подумали: мало ли? Помню, пришел домой после прогона. Передавали речь Молотова. Мама заплакала. Я ей: «Мама, о чем ты говоришь?!» Ну и выложил весь тогдашний набор: разобьем за три месяца, ни пяди земли, на чужой территории и все такое. Успокоил...

– Спектакль отменили?

– Еще чего! Пошел на спектакль. А в городе уже паника. Мы зазывали всех желающих прямо с улицы. Насобирали человек пятьдесят. Сыграли. Потом девчонок своих проводили домой... Ну и все. 24-го были организованы истребительные батальоны.

– Это что такое?

– А это вот что. Как ни странно, но при немецких налетах социалистическая родина в лице некоторых представителей очень неплохо подсвечивала цели. И не один там какой-то малохольный идиот с фонариком, а очень многие. Был приказ: таких расстреливать на месте.

– И вам приходилось?

Жена – Наталья Сергеевна

– Мне нет, а вот одного моего знакомого расстреляли... Мы всем курсом подали заявление на фронт. Я ушел 6 июля. Попал на краткосрочные интендантские курсы при академии Молотова. Вышел уже лейтенантом. А потом Северо-Западный фронт, Бологое, Старая Русса. После переподготовки в Рыбинске меня отправили в гвардейскую часть.

– Война для вас с чего началась?

– С холода, с холода она началась. Когда приехали, я сразу лег отдохнуть в земляночке. Сыро, спать хочется. Только заснул, толкают: «Вставай, эсэсовцев будут судить!» Какие эсэсовцы?! А трое самострелов из своих. Построили. Вывели какого-то полубезумного бедолагу с перевязанной ногой. Кажется, он не очень-то понимал, что с ним будут делать. Мы стояли в каре. Его вывели на середину и выстрелили в затылок. Очень просто. Он даже испугаться как следует не успел. И так второго, третьего... Потом крик: «Вольно, расходись!» Я, помню, остался. Подошел. Эти трое лежали, кровь хлестала, как из крана. Кто-то сказал: «Слушай, а у него сапоги-то хорошие...» Помню, он так наступил на ляжку и стянул с убитого – ловко так, умело. И на других смотрит: чего тут особенного?! И пошел. А этих троих зарыли. Тогда ведь приказ только вышел: расстрел на месте. Господи, самострелы! Они ведь через подушку стреляли! Это же кто угодно определить сумеет без всякой экспертизы.

– В части знали, что вы актер?

– А как же. Так и называли: «артист». Но это позже, когда меня назначили начальником штаба батальона. Помню, однажды пришел майор. «Ну, – говорит, – веди, лейтенант, в часть». Я взглянул на карту и повел. Как перекресток, он спрашивает: ну что, направо или налево? Я стою. Думаю. Направо, говорю. Потом опять: а теперь куда? А теперь налево. Ну, давай. Дошли. Выпили. Водки было море – людей повыбило, а водка, причитающаяся им по артикулу, оставалась. Капитан говорит: «А ты ничего, артист, соображаешь, а то прошлый раз один лейтенантик прямо к немцам меня и вывел». А немцы-то совсем рядом были – где километр, где полтора. Спал я на ходу. Страх притупился – все время какие-то дела. Хотя потери у нас были огромные...

После того как отстояли Москву, армия фельдмаршала Буша стала наваливаться с севера, со стороны Бологого. Дивизия, в которой служил 22-летний «артист», встала под Крюково. В полку, где служил Иванов (каждый год 9 мая Борис Владимирович встречается с однополчанами – и бывшими, и молодыми), до сих пор уверены, что в могиле Неизвестного солдата у Кремля – их, крюковский солдатик.

Накануне 50-летия Победы Борису Владимировичу позвонили из «Моссовета»: «Вы из 7-й гвардейской?» – «Так точно. Из 7-й гвардейской». – «Вам медаль за оборону Москвы». – «Так я же был под Москвой, когда 7-я уже отошла». – «Какая разница! Полагается, берите». – «Нет, так не пойдет. Так можно наградить меня орденом «Мать-героиня»!»

И не поехал...

«Иисус Христос – суперзвезда»

– ...Помню зиму 42-го. Немцы еще имели нас, как хотели. Авиация их с нами как с котятами играла. Ребята они организованные, начинали бомбить ровно в восемь утра. В час они обедали. В два опять летели. Хоть часы проверяй.

– А было такое, чтоб, как в кино, из винтовки сбили самолет?

– Да чушь, конечно. Хотя, рассказывали, был какой-то умелец в соседнем полку – подстрелил. Не знаю, куда он там попал, но самолет действительно задымил и упал. Герою – орден и отпуск. После этого весь фронт начал палить. Все бросали и – винтовки в небо. Потом даже приказ вышел: прекратить тратить патроны. Это же было чудо, а оно один раз и случается.

– Когда было страшнее, днем или ночью?

– Ночью они не летали. Бомбили ровно до 18 часов. В пять минут седьмого уже можно было знать, что выжил до следующего утра. А у меня были запасники. Это гроб! С ними ничего нельзя было поделать. Во время бомбежки они просто ложились и умирали. Дикий страх. И не двигались – цели идеальные. Разогнать их не было никакой возможности. Потом немцы еще какие-то шпалы сбрасывали или рельсы – они удивительно гнусно гудели. А когда бомбы отрывались от самолета, их было видно, и можно было понять по траектории, куда ударит: эта грохнет шагах в ста, а эта вроде твоя... Еще бывало, идешь по дороге один – он летит. Так ему, скоту, не лень развернуться и пострелять в тебя. Ну, воюешь ты, гад, с огромной страной, а ловишь на своей махине маленького человечка. И ведь горючее не лень было тратить...

– Борис Владимирович, что-то похожее на правду вы видели в военных фильмах? Вам, наверное, их трудно смотреть.

– Противно.

– А Герман, «Проверки на дорогах»?

Кинопроба

– Герман, да. Выходили мы из окружения. Немцы нас на дорогу выдавили. Нас человек двадцать осталось в роте. И вдруг из темноты крик: «Стой, куда?! Дорога заминирована!» Я первый шел – кому ж прикажешь? Дошли. «Артист пришел! Держи стакан!» Я, кстати, водку на фронте первый раз и выпил. Перспективы солнечные: полк шел на переформирование, полтора месяца райской жизни. Встретил знакомого капитана. Разговорились. И вдруг слышу – летит. Мы с капитаном еще несколько шагов прошли. Взрыва я не слышал. Это довольно странное ощущение: как будто из печки сзади на тебя угарным газом ударило – только во сто крат плотнее, так мягко, но сильно толкнуло. Лежу и вижу: капитан мой уходит, уходит. Я ему крикнул что-то и выругался. Кажется, довольно грязно. А дальше все как у Толстого – небо, тишина и я один. Провалялся всю ночь. Капитан этот, когда пришел в часть, сказал: «Там вашего лейтенанта убило». Я и сам думал, что меня уже нет. Тепло, хорошо, ничего не надо. Кровищи столько, что когда меня все-таки подобрали, пришлось отдирать от земли – намерзло. Среди приличных ранений было и неприличное – в задницу. А так все пробито – ноги, руки, шея, плечо.

– А что же капитан этот?

– А капитана накрыло недели через две, тоже во время бомбежки. А я, значит, выжил. Нас везли в санитарной машине – такой большой автобус с крестом наверху. Так немецкие самолеты все равно за нами охотились. Они летят – нам команда: ходячие, выходи! Они выходили, а мы лежали и ждали... И так по нескольку часов. Я долго не мог подавить в себе ненависть к немцам. Честно скажу – очень долго. Тут что-то на уровне физиологии.

– С мародерами сталкивались?

– А как же! Лично и не раз. Этих сук надо расстреливать. Тут ничего нельзя объяснять. Это выродки. Человеческое отребье. Мародер – это диагноз. Как бешеный пес. Был у меня знакомый старлей. Однажды подошел ко мне и сказал: «Вот, возьми мои часы. Меня завтра убьют. Носи». Не обманул. Вот эти часы у меня и выкрали мародеры. И не только часы, конечно... Письма матери выкинули, деньги взяли. Лежал я у входа в госпиталь – мест не было, – они там и шныряли, сволочи. А у меня ведь даже послать их не было сил... Мне снежок на губы клали вместо воды. Плечо нагноилось, вместо руки – коричневая плетка. В госпитале хирург спросил: «Ты кем на гражданке был?» – «Артистом». – «Ну, был артистом, станешь бухгалтером». – «Нет, не буду». – «Ну и дурак. Ампутировать надо руку. Скажи спасибо, что хоть левую, а не правую».

Резать я не дал. Руку спасли. Когда наложили гипс, началась дикая чесотка, червяки завелись, в общем, все прелести. Под гипс не добраться – так я чесал гипс о табуретку, о стулья. Сухожилия атрофировались, надо было заново восстанавливать. Пришел врач, а с ним хорошенькая такая курносенькая сестренка. Врач говорит: «Такая ситуация... На сколько сейчас сможешь руку поднять, на столько и всю жизнь поднимать будешь. Предупреждаю: будет очень больно, так что ори, сколько влезет». Я ему: «На спор – не заору». – «Заорешь, заорешь», – говорит. Поспорили на тарелку супа. Мне тогда все время хотелось есть. А курносенькая стоит. Глазками стреляет. Какое ж тут заорать! Стали поднимать мне руку – выше, выше... В общем, когда я после обморока пришел в себя, суп уже стоял на табуретке.

Рука поднялась невысоко. Впрочем, для человека, вернувшегося с того света, и это счастье. Для актера – пусть и чудом спасшегося – не очень. Режиссеры не слишком любят, когда им ограничивают простор для фантазии в мизансценах. Наверное, это отдельная тема. Выходит, Иванов руку не потерял потому, что родился актером. Глядишь, был бы бухгалтером, согласись обреченно – пилите.

Профессия помогла. Она же едва и не угробила. Ведь шел еще 43-й год.

«Чисто английское убийство». С А. Баталовым

– Как вы оказались в Рыбинске?

– В Рыбинск я попал после того, как меня обокрали в поезде, на станции Всполье. Вытащили все документы и деньги. Пока восстанавливали бумаги, мне в дирекции театра сказали: ну, тогда поработайте пока у нас. Я начал работать и постепенно вошел в репертуар. А выйти из него уже не смог...

Директриса попалась решительная: никакой Москвы, бери огород, женись, обзаводись хозяйством, у нас мужиков совсем не осталось. Не согласен? Посажу! Побег во время военных действий. Иванов все-таки бежал, во время одного из своих спектаклей. Недооценил то обстоятельство, что муж решительной директрисы был городским прокурором. Объявили во всесоюзный розыск. Нашли молодого актера уже в Москве: Юрий Завадский принял его в труппу Театра имени Моссовета.

– Пришел я в театр с рюкзаком. От кого вы? Да ни от кого. Показался Завадскому. Он сказал – приходи завтра на репетицию. И добавил: «Только ты имей в виду – в театре я всех называю на «ты» и по имени». Я начал работать. И вот после всего, что было, – после фронта, бомбежек, ранений, госпиталей – я сижу в теплом зале, а на сцене сплошные звезды, первые имена России.

– А всесоюзный розыск?..

– А это само собой. Пришли за мной ночью – я жил в Лаврушинском переулке. Милиционер сказал: «Знаешь, ты паспорт мне не отдавай, а то потом намучаешься». И я оставил его в комнате. Это было в день, когда пленных немцев вели по Москве. Сидел я на Петровке, с ворами. Они ребята сентиментальные до чрезвычайности. Любят красивое – разумеется, с их точки зрения. Я им анекдоты рассказывал. Пахан выделил мне лучшее место в камере. В тюрьме я часто писал прошения заключенных Калинину. В общем, насмотрелся, наслушался.

В лагере под станцией Гривно Иванов, к счастью, пробыл недолго: приговор – три месяца. Когда вернулся, актеры встречали без особых эмоций: «А-а, наш каторжанин...» Так, словно ничего особенного не произошло – репетицию проспал. Эка невидаль – три месяца, детский срок. Первое время жить было негде. Ночевал то в театре, то на Павелецком вокзале в ресторане под роялем. Потом снимал угол. Пошли вводы в спектакли, первые роли. Быстро набрал репертуар.

– Борис Владимирович, вас не угнетало, что в то время Театр Моссовета был буквально перенаселен звездами: Раневская, Орлова, Марецкая, Плятт, Мордвинов, Ванин...

«Ошибка одной ночи». 200-й спектакль

– Не угнетало, просто необходимо было всегда держать дистанцию. Я ведь всех их боготворил. В первую очередь Фаину Георгиевну. Я ее боялся и обожал. Кажется, не пережил бы ее резкости. Она могла обидеть, это за ней водилось. Но, Господи, как же с ней было интересно говорить! Она много выдумывала. Особенно на тему «Я нелепая, а все надо мной глумятся». Помню такой сюжет. Раневская рассказывала, как ехала в трамвае в Одессе и увидела очень бедно одетую женщину с ребенком. Хотела дать ей денег, но не решилась – та не взяла бы. Тогда решила незаметно бросить сто рублей ей под ноги. Бросила. Женщина не реагирует. Проходит несколько минут. Фаина Георгиевна не выдерживает и говорит: «Смотрите, вы деньги уронили». Женщина отвечает: «Что вы! У меня и денег-то таких никогда не было». Раневская: «Берите, я же видела, что вы уронили». Та отказывается, чуть ли не в слезы. А справа сидит толстенная такая одесситка, которая вдруг как закричит: «Дамы, да шо вы спорите, это ж мои деньги!» Хвать сторублевку и к себе в сумочку. Было это или нет, не знаю, но это один из ее сюжетов.

А вот еще. Однажды в Одессе к Раневской подходят две женщины и говорят: «Тварищ Ранецкая, ми знали, шо вам было плохо на хастроли. Ми рады, что вы оздорЧвели. Но представляете, если бы вы умерли в Одессе? Какая бы то была для нас честь!»

Или Раневская рассказывала, что она как-то шла по улице после репетиции, и сзади одна тетка сказала другой: «Ты смотри, наш Муля пальто себе купил!» Раневскую больше всего возмутило, что Муля – в мужском роде: «Даже женщиной меня не считают!»

А Серафима Бирман! Совершенно другой стиль. Мудрая, странная, мужского склада в профессии, она знала корни театра. Я с ней много работал. Она могла, например, «объяснить» роль так: «Это же элементарно! Как двояковыпуклая чечевица...» Или: «Это человек с прекрасным пищеварением». Это было дико, странно, но ты никогда не был с нею спокоен. Она все время что-то приносила на репетиции, выдумывала. Мы жили в ощущении постоянной радости от театра.

– Розыгрыши любили?

– Обожали. Это же продолжение профессии. Только эти розыгрыши в пересказе сильно теряют... Я, например, мог расколоть Мишу Погоржельского... «на палец». Просто высунуться из-за кулис и с трагической мордой показать Мише палец. Ну что тут смешного? А он чуть не задыхался от смеха.

Разыгрывали и дурачились постоянно. И в театре, и вне его. Плятт с Пироговым бегали голыми от милиционера вокруг храма Христа Спасителя. При этом Ростислав Янович что-то выкрикивал из своих ролей. Милиционер, начавший понемногу Плятта узнавать, в одну сторону – они в другую. Их за это исключили из профсоюза.

Сережа Цейц... Не знаю, рассказывать? Ну, ладно... Сережа однажды сервировал – прошу простить – свой член. Художественно оформил зеленью, луком, морковью и преподнес на селедочнице одной актрисе. Бедняжку чуть инфаркт не хватил. Сережа еще стоял статуей в гостиничной нише во время гастролей в Питере. Совершенно голый. Самое главное, что пока он не заговаривал, все верили, что он – действительно статуя.

«Милый друг»

Потом играем как-то «Стакан воды». Плятт произнес в этой знаменитой английской пьесе слова из современного тогда Штерна – поспорил с ним. У Штерна в пьесе был такой текст: «Блудишь, Варвара?!» (говорил ревнивый муж). И вот в сцене с герцогиней Мальборо (!) Плятт выдает эту фразу – и не шепотом, а на полную. Зрители ничего не поняли, решили – послышалось. Ан нет...

– Я не очень-то замечаю эти «традиции» в нынешнем театре...

– А это ушло. Все такие умные стали. Правильные. И скучные. Великий Леонидов как-то сказал: «Все знают, как пожарить яичницу, расскажут, как это сделать: взять сковородку, положить туда масла, разбить яйца и посолить. Но никто не вспомнит, что все это нужно поставить на ОГОНЬ!»

Ведь тогда театр был для нас ВСЕ. Ничего, кроме театра. Сейчас много всего отвлекающего. А главное – добывание денег. Я сейчас не вижу чего-то такого, чем можно восхититься, получить удовольствие: от остроумия или от дерзости.

– Вам не бывает обидно, что нюансы и оттенки смысла, которые участвуют в создании ваших ролей, недоступны сейчас большинству ваших партнеров? Для них это – высшая математика. И еще: нет ли ощущения, что публика – извините – поглупела?

– В провинции – нет. Она там трепетная, умная, целомудренная. Честнее московской. Они верят, сопереживают и увлекаются. Ценят хорошее. В Москве больше снобизма и поверхностности. Потом, театр очень портит телевизор. Зачем куда-то ходить, когда все есть на дому – щелкни кнопкой.

А насчет партнеров... Есть некоторые. Остались. Ну не всем же быть Жаном Габеном, которого я – даже не могу сказать люблю – изучаю! Всего: как он ест, молчит, двигается. Он же ничего не делает! Так почему же нельзя оторвать глаз?!

Потом... Раневская говорила, что выдумывает партнеров. Потому что если бы играла с ними такими, какие они есть, то умерла бы на второй реплике. От тоски и бренности жизни. Если допустить, что я прилично играю Фирса в «Вишневом саде», то не могу сказать почему. Возможно, меня спасла моя человеческая любовь к этому старику. Я действительно люблю Фирса. Я его уважаю. Преклоняюсь перед его жизнью и верностью. Он совершенно живой для меня.

С Натальей Сергеевной в Венеции. 2000 г.

– Борис Владимирович, а были у вас какие-нибудь личные «удовольствия жизни», кроме театра?

– Ну, Господи... Я очень любил с машинами возиться. В свое время так оборудовал свой гараж, что в нем можно было жить. Вот я машину разберу на кусочки, всю вычищу, вымою, подтяну. Зимой я не ездил. А если весной с первого оборота не заводил, значит, непорядок. Я весь путь прошел – от мотоцикла до «Волги».

– А мотоцикл какой был?

– «Иж-350», черненький такой, пузатый. Я на нем в Питер ездил на гастроли, с рюкзаком. Потом «Москвич» 401-й. Я снялся на телевидении в «Забавном случае» и все деньги на этот «Москвич» и ухлопал. А выучился я водить, сидя на диване. Сидел и переключал скорости, отжимал сцепление. И еще ходил по улице и представлял, что еду. Примеривал движение к машине. Так и ходил. Когда купили машину с приятелем, я ее сам привез домой. Без прав. Это был мой личный триумф. А потом мы с этим приятелем, когда уже у нас появились «Волги», натягивали нитку и ехали несколько часов по шоссе не порвав ее... Это мои удовольствия. А позже появились коктейли... Я полюбил их составлять. У меня около пятисот рецептов. Раньше это делать было безумно трудно. Не было нужных вин. А сейчас навалом, да у меня уже и запал, и здоровье – не те.

...Помню удивление, граничащее с недоверием, когда я узнал о жизни Бориса Владимировича: война, ранения, лагерь. Как-то не вязалось все это с его округлым, жизнелюбивым образом, с пристрастием к изящным вещам, коктейлям, его внимательностью и любопытством. Никакой трагической сумрачности, тяжести, подступающих слез. «Проще, легче, выше, веселее», – требовал Завадский...

Мы договорились встретиться. Я купил неплохой чай, какие-то сладости.

– А чашки тоже с собой принес? – поинтересовался актер.

Часа через три возникло предложение выпить что-нибудь «погуще».

9 мая. Однополчане

После третьей рюмки я позволил себе дурацкий «литературный» вопрос.

– Борис Владимирович, было такое, чтобы снилось что-то «оттуда»... Короче говоря, война снится?

– Нет, у меня после 50-летия Победы эта тема как-то отболела. Отошла. Тут, конечно, дело не в датах... Нет, никогда не снилась. Я просто знаю, что ЭТО было.

– Это знание никогда не вселяло ощущение превосходства?

– Нет, просто знаю и все. Я тебе вот что скажу. Можно, конечно, к этому относиться как угодно... Но я никогда не завидовал. Это правда. Так получилось. Меня не оглушило, я не потерялся. И мне до сих пор все любопытно. Почему вон у тебя диктофон заело, когда, наконец, снег выпадет... Я как-то сообразил, что живу «в премию». Понимаешь? Когда болею, стараюсь никому не мешать. Просто ложусь к стенке и знаю, что все могло кончиться значительно раньше. Лет шестьдесят назад.


Авторы:  Леонид ВЕЛЕХОВ

Комментарии



Оставить комментарий

Войдите через социальную сеть

или заполните следующие поля

 

Возврат к списку